200 («Двести лет вместе», Александр Солженицын)

200 («Двести лет вместе», Александр Солженицын)

200 («Двести лет вместе», Александр Солженицын)
Двести лет вместе, Солженицын

«Двести лет вместе (1795-1995)»,
А. И. Солженицын

Дочитал я, наконец-то, эту книжку (вернее, две книжищи — два огромнейших тома в почти 48 а.л.). Не скажу, что я как-то по-особенному отношусь к Солженицыну, в общем-то, напротив, никак не отношусь, не явлюсь ни его поклонником, ни врагом. Читал когда-то первый том «Красного колеса» — помню, что густо, нудно и медленно ехало то колесо, и дальше первого тома не заладилось. А вот «Двести лет вместе» так же неторопливо, но продвинулись шаг за шагом, прочитались до конца.

Солженицын в «Двести лет вместе» не просто педантичен, а дотошен, скрупулезен до невозможности. С одной стороны, он проделал просто огромную работу, чтобы полностью «закрыть» тему русского еврейства, с другой, на протяжении своей книги он всеми силами старается остаться над схваткой, сохранить нейтралитет и не завалиться в ту или иную сторону.

И можно отметить, что Солженицыну все это удалось: «Двести лет вместе» — работа исчерпывающая, похоже, нет такой русско-еврейской темы, которой Солженицын не коснулся бы, а вот с нейтралитетом не все так просто — пытаясь быть объективным, он получает со всех сторон, тут и обвинения в антисемитизме, и обличения в юдофильстве. На самом деле, в книге «Двести лет вместе» никакого антисемитизма нет. Даже напротив, можно сказать, что написана она с огромной благожелательностью к евреям. Но вот, когда речь заходит о персоналиях, Солженицын порой жжет по полной.

В качестве примера приведу цитату о Галиче, тут автор развернулся весьма содержательно (в тексте очень много ссылок, через два-три слова, я их уберу, иначе читать совершенно невозможно, любопытных же отсылаю к тексту книги).

Солженицын о Галиче («Двести лет вместе»)

Поворот общественного сознания часто выбирает себе отдельных лиц как своих выразителей, вдохновителей. Таким типичным — и точным — отобразителем интеллигентского понимания и настроения в СССР в 60-х годах стал Александр Галич. («Галич — это псевдоним, — поясняет Н. Рубинштейн. — Образован он соединением звуков, взятых из разных слогов имени, отчества и фамилии — Гинзбург Александр Аркадьевич. Выбор псевдонима — дело ответственное». Это верно, и автор, можно предполагать, сознавал, что, помимо «соединения звуков», это ещё имя древнего русского города, из глубинного славянского запаса). Галич был чутко движим общим интеллигентским поворотом и подпором. Магнитофонные записи его гитарного полупения-полудекламации расходились широко и почти обозначили собою целую эпоху общественного оживления 60-х годов, выразили его с большой силой и даже яростью. Мнение культурного круга было едино: «самый популярный народный поэт», «бард современной России».

Самого Галича советско-германская война застала в 22 года. Он рассказывает: был освобождён от воинской повинности по здоровью, уехал в Грозный, «как-то неожиданно легко устроился завлитом в городской Драматический театр», сверх того «организовал театр политической сатиры»; потом эвакуировался, добрался через Красноводск в Чирчик под Ташкентом, оттуда в 1942 в Москву, вместе с новоформируемой театральной труппой для выступлений на фронте — и с нею провёл оставшуюся войну. Вспоминает, как не раз выступал в санитарном поезде, сочинял частушки для раненых, после концертов пили спирт с симпатичным начальником поезда в его купе. «Мы все вместе — пусть каждый по-своему — делали одно великое общее дело: мы защищали нашу Родину». Кончилась война — стал известным советским драматургом, 10 его пьес поставлено «большим количеством театров и в Советском Союзе и за рубежом», — и сценаристом, участвовал в создании многих фильмов. Это — в 40-50-е годы, годы всеобщей духовной мертвизны, не выбиваясь же из неё? И о чекистах тоже был у него фильм, и премирован.

Но вот с начала 60-х годов совершился в Галиче поворот. Он нашёл в себе мужество оставить успешную, прикормленную жизнь и «выйти на площадь». С этого момента он и стал выступать по московским квартирам с песнями под гитару. Отринулся от открытого печатанья, хотя, разумеется, осталась тоска: «прочесть на обложке фамилию, не чью-нибудь, а мою!»

Несомненную общественную пользу, раскачку общественного настроения принесли его песни, направленные против режима, и социально-едкие, и нравственно-требовательные.

Главное время его песен — от позднего Сталина и позже, без порицательных касаний светлого ленинского прошлого (впрочем, один раз хорошо: «Повозки с кровавой поклажей/ скрипят у Никитских ворот»). — В лучших поворотах — он зовёт общество к моральному очищению, к сопротивлению («Старательский вальсок», «Я выбираю свободу», «Баллада о чистых руках», «От анкету нас в кляксах пальцы», «Что ни день — фанфарное безмолвие славит многодумное безмыслие»). — Порой — жёсткая правда о прошлом: «Полегла в сорок третьем пехота без толку, зазря», порой — и «красные легенды»: было время — «чуть не треть зэка из ЦК./ Было время — за красный цвет/ добавляли по десять лет!» — потекло-о о бедных коммунистах! Но коснулся разок и раскулачивания («лишенцы — самый первый призыв»). — Весь же главный удар его был — по нынешней номенклатуре («А за городом заборы, за заборами — Вожди», тут он — справедливо резок, но, увы, снижает тему в область ненависти к их привилегированному быту, — вот они жрут, пьют, гуляют, — песни получались подтравливающие, но растрава самая обывательская, даже лобовые «краснопролетарские» агитки. Но и спускаясь от вождей «в народ», — разряды человеческих характеров почти сплошь — дуралеи, чистоплюи, сволочи, суки… — очень уж невылазно.

Для авторского «я» он нашёл, точно в духе времени, форму перевоплощения: отнести себя — ко всем страдавшим, терпевшим гонения и погибшим. «Я был рядовым и умру рядовым»; «А нас, рядовых, убивают в бою». А долее всего, казалось, — он был зэком, сидел, много песен от лица бывшего зэка: «а второй зэка — это лично я»; «Я подковой вмёрз в санный след,/ в лёд, что я кайлом ковырял!/ Ведь недаром я двадцать лет/ протрубил по тем лагерям»; «номерами/ помирали мы, помирали»; «а нас из лагеря да на фронт!», — так что многие и уверены были, что он оттуда: «у Галича допытывались, когда и где он сидел в лагерях».

И как же он осознавал своё прошлое? своё многолетнее участие в публичной советской лжи, одурманивающей народ? Вот что более всего меня поражало: при таком обличительном пафосе — ни ноты собственного раскаяния, ни слова личного раскаяния нигде! — И когда он сочинял вослед: «партийная Илиада! подарочный холуяж!» сознавал ли, что он и о себе поёт? И когда напевал: «Если ж будешь торговать ты елеем» — то как будто советы постороннему, а ведь и он «торговал елеем» полжизни. Ну что б ему отречься от своих проказёненных пьес и фильмов? — Нет! «Мы не пели славы палачам!» — да в том-то и дело, что — пели. — Наверное, всё же сознавал, или осознал постепенно, потому что позже, уже не в России, говорил: «Я был благополучным сценаристом, благополучным драматургом, благополучным советским холуем. И я понял, что я так дальше не могу. Что я должен наконец-то заговорить в полный голос, заговорить правду…»

Но тогда, в шестидесятых, он бестрепетно обращал пафос гражданского гнева даже на опровержение евангельской заповеди («не судите, да не судимы…»):

Нет! презренна по самой сути
Эта формула бытия! —


и, опираясь на опетые страдания, уверенно принимал статус обвинителя: «Я не выбран. Но я — судья!». — И так в этом утвердился, что в пространной «Поэме о Сталине» («Легенда о Рождестве»), где безвкусно переплёл Сталина и Христа, сочинил свою агностическую формулу, свои воистину знаменитые, затрёпанные потом в цитатах и столько вреда принесшие строки:

Не бойтесь пекла и ада,
А бойтесь единственно только того,
Кто скажет: «Я знаю, как надо!»


Но как надо — и учил нас Христос… Беспредельный интеллектуальный анархизм, затыкающий рот любой ясной мысли, любому решительному предложению. А: будем течь как безмыслое (однако плюралистическое) стадо, и уж там — куда попадём.

А ещё по-настоящему в нём болело и сквозно пронизывало его песни — чувство еврейского сродства и еврейской боли: «Наш поезд уходит в Освенцим сегодня и ежедневно». «На реках вавилонских» — вот это цельно, вот это с драматической полнотой. Или поэма «Кадиш». Или: «Моя шестиконечная звезда, гори на рукаве и на груди». Или «Воспоминание об Одессе» («мне хотелось соединить Мандельштама и Шагала»). Тут — и лирические, и пламенные тона. «Ваш сородич и ваш изгой, / ваш последний певец Исхода», — обращается Галич к уезжающим евреям.

Память еврейская настолько его пронизывала, что и в стихах не-еврейской темы он то и дело вставлял походя: «не носатый», «не татарин и не жид», «ты ещё не в Израиле, старый хрен?!», и даже Арина Родионовна баюкает его по-еврейски. — Но ни одного еврея преуспевающего, незатеснённого, с хорошего поста, из НИИ, из редакции или из торговой сети — у него не промелькнуло даже. Еврей всегда: или унижен, страдает, или сидит и гибнет в лагере. И тоже ставшее знаменитым:

Не ходить вам в камергерах, евреи…
Не сидеть вам ни в Синоде, ни в Сенате.
А сидеть вам в Соловках да в Бутырках.


И как же коротка память — да не у одного Галича, но у всех слушателей, искренно, сердечно принимающих эти сентиментальные строки: да где ж те 20 лет, когда не в Соловках сидело советское еврейство — а во множестве щеголяло «в камергерах и в Сенате»!

Забыли. Честно — совсем забыли. О себе — плохое так трудно помнить.

А поелику среди преуспевающих и доящих в свою пользу режим — евреев будто бы уже ни одного, но одни русские, — то и сатира Галича, бессознательно или сознательно, обрушивалась на русских, на всяких Климов Петровичей и Парамоновых, и вся социальная злость доставалась им в подчёркнутом «русопятском» звучании, образах и подробностях, — вереница стукачей, вертухаев, развратников, дураков или пьяниц — больше карикатурно, иногда с презрительным сожалением (которого мы-то и достойны, увы!), — «Свесив сальные патлы,/ гость завёл «Ермака»… И гогочет, как кочет,/ хоть святых выноси,/ и беседовать хочет/ о спасеньи Руси», — всех этих вечно пьяных, не отличающих керосин от водки, ничем, кроме пьянства, не занятых, либо просто потерянных, либо дураковатых. А сочтён, как сказано, народным поэтом… И одного героя-солдата, ни одного мастерового, ни единого русского интеллигента и даже зэка порядочного ни одного (главное зэческое он забрал на себя), — ведь русское всё «вертухаево семя» да в начальниках. — А вот прямо о России стихи: «что ни враль, то Мессия!/ <…> А попробуй спроси —/ да была ль она, братие,/ эта Русь на Руси?». — «Переполнена скверною от покрышки до дна». — И тут же, с отчаяньем: «Но ведь где-то, наверное,/ существует — Она?!» Та невидимая Россия, где «под ласковым небом/ каждый с каждым поделится/ Божьим словом и хлебом».

Я молю тебя:
— Выдюжи!
Будь и в тленьи живой,
Чтоб хоть в сердце, как в Китеже,
Слышать благовест твой!


Так, при открывшейся возможности и соблазне отъезда, разрывался Галич между утонувшим Китежем и сегодняшней скверною: «Это всё тот же заколдованный круг, сказка про белого бычка, кольцо, которое ни сомкнуть, ни разомкнуть!» — Он уехал. Со словами: «Меня — русского поэта — «пятым пунктом» отлучить от России нельзя!»

Отметить: 200 («Двести лет вместе», Александр Солженицын)

Материалы по теме:

Срок реализации проекта издания «Корне-кустового словаря» продлен 7 ноября закончился объявленный срок сбора средств на издание «Корне-кустового словаря русского языка», но так как из необходимых 120.000 руб. собрано 47.191 руб. (39%), которых явно недостаточно для осуществления издания, то
Самоубийство Купил я тут последнюю книжку Виктора Суворова, прочитал запоем за ночь. «Самоубийство» называется. Это продолжение серии «Ледокола», «Дня М» и т.д. Это про Вторую Мировую. У Суворова достаточно необычная позиция, что войну начал Сталин, только поначалу делал эту войну чужими руками.
Монолог для Гоголя «...вдруг растворилась дверь, вошел Гоголь...»С. Т. Аксаков Вы были правы, Николай Васильевич, когда говорили, что после смерти Пушкина писать стало не для кого.
Комментировать: 200 («Двести лет вместе», Александр Солженицын)