Читать

Читать

Читать
Читать

Я всегда с трудом мог анализировать собственные ощущения, не зная толком — нужен ли вообще такой анализ, и возможно ли перевести в слова тончайшие, порой еле очевидные мозгу движения; я не могу ответить, чем была для меня детская страсть к чтению. Хотелось читать — и всё тут!
Своеобразные ли страх перед действительностью, выраженный таким образом? Своего рода эскапизм, удобное бегство туда, где Дон Кихот или Швейк становились много реальнее школьных учителей и оценок?

Или же сквозь текст, растворявшийся на странице, дабы проступили великолепные виды и образы, просвечивала другая, не нашей чета, реальность? Реальность, где всякое могло случиться, и где линейное, лобовое решение было вовсе не единственно возможным. Так или иначе, теперешняя взрослая попытка препарирования тогдашней страсти вряд ли приводит к чёткому ответу. Вероятнее всего он — этот ответ — соберётся из множества предположений, с добавлениями новых, взрослых уже истолкований словесного искусства, стихов ли, прозы.

Но, вероятно — в кресле иль на диване, в дачном гамаке или столичной квартире — с книгою я провёл большую часть своего детства; большую — учитывая сегодняшние пропорции воспоминаний. И то, что страсть к чтению возникла во мне подоплёкой заурядной болезни — простуды ли? ангины? — вовсе не окрасило её, страсть эту, в болезненные тона.

Итак, на кровати, весьма обширной, посреди коммуналки, чьи потолки превосходили мои тогдашние фантазии, оправившись от температуры, но не от слабости, я оказался один на один с цветущим миром Гоголевских текстов, и Сорочинска ярмарка впустила меня в свой миф, перенасыщенный яркими подробностями. Мир за окошком поблек, и ушёл куда-то, а страницы засверкали фейерверком слов. Обширные школьные классы, замирающие при падении учительской интонации, чреватой для многих, перестали казаться реальностью, а хорошие оценки за нечто вызубренное потеряли притягательную силу.

А было мне лет девять или десять — то есть довольно много для первого, пусть и стремительного погружения в литературу, и выучился читать я поздно, и, что называется, из-под палки (помню отца, чрезвычайно мягкого человека, вдруг закипающего недовольством от моей бестолковости, когда я, склоняясь над Чёрной курицей Погорельского никак не мог уловить тайные связи слов).

Думал ли я тогда, зачитавшись Гоголем, что шлифую иль развиваю душу? Думал ли, что становится иной? Или — что вряд ли — получает увечье? Не увечье, конечно, а прививку против обыденности, слишком вторгавшейся даже в детскую жизнь. Едва ли я думал вообще о чём-то — просто, захваченный, следил за великолепной панорамой, вдруг развернувшейся передо мною. В волшебном калейдоскопе менялись Ярмарка, Ночь перед Рождеством, Нос, Коляска; и эта самая пресловутая обыденность никак не хотела возвращаться в объектив.

Да, конечно, потом, по мере расширения читательских пристрастий, я всё более выпадал из повседневных дел, чувствую неимоверную разницу между тем, что предлагали книги и будничным ассортиментом. Или так проявлялась тоска по совершенству, едва ли возможному вне строк, вместе с ранней какой-то ущемлённостью мороком, иллюзорностью яви?

Страдал ли я оттого? Или возможность расплакаться над Гамлетом тоже своеобразный дар, объяснимый с трудом даже и взрослым мозгом? Так или иначе, ощущается, сперва слегка, потом даже и до чрезмерности — утончение души, не очень, наверно, важное для существования среди физических тел, но, может быть, необходимое для будущей яви, которая — провалами ли, снами, мечтами — с детства потаённо входит в ум, деформируя или углубляя его.

На определённом уровне читающий человек начинает считать, что человек вообще — сумма прочитанных книг. Это не так. Скорее человек — сумма того, что он любит — в широком смысле; да и вообще человек, пожалуй, своеобразная сумма сумм. Не стоит переоценивать книгу, но упаси вас Бог недооценивать её. В современности, заполненной чудовищным количеством книжных муляжей — в книжных магазинах с километрами полок, забитыми тем, что мало отличается от ширпотреба супермаркетов — книга потеряла сакральное значение, ибо несмотря на разницу между реально идущей, знакомой нам в ощущениях и предпочтениях, удачах и срывах действительностью и книжным роскошным садом, дававшим не только волшебные, но и священные плоды, именно этот сад связует нас с прошлым, отягощая, с обывательской точки зрения, знаниями. Именно он открывает нам будущее — так как плоды оные излучают свет. И именно будучи читателем или возделывателем сада, мы можем, наконец, понять, что жизнь, которая мнится нам ценной сама по себе, в сущности есть повествование о пути — коротком ли, долгом — к некоему пункту (хотелось бы сказать — конечному, что невозможно в силу бесконечности движения) — к некоему пункту назначения, который откроет смерть, и за которым, вероятно, появится новый путь — а повествование о пути невозможно провести иначе, чем через книгу.

Отметить: Читать

Материалы по теме:

Хорхе Луис Борхес — как познание истины Наверное, я очень много книг читал… Даже — наверняка… А от книг, как говорят, все зло в человеке и происходит… Ну, я не знаю, какое там зло происходит — но, поскольку я много читал, именно то самое зло во мне и произошло…
Несостоявшаяся Нобелевская речь советского писателя Бориса Пастернака …Оговорюсь сразу — мы идем от обратного хода времени, когда уже все известно: так и проще, и приятнее, и достойнее… То есть, я понимаю радость биологов, скажем, изучающих убитую клетку: в той есть полная законченность и никаких неприятных сюрпризов, вроде мгновенного перерождения в монстра или микро
Фолкнер, домино и мороженое Я не думаю, что знаменитый американский писатель Уильям Фолкнер играл в домино. Хотя, такого писателя и не существовало — был писатель Вильям /дабл ю — вместо «в»/ Фолкнер, а Уильямы водятся не в Америке, а в Рязани, и работают не писателями, а трактористами. Но — все равно.
Комментировать: Читать