Отражения

Отражения

Отражения
…Вообще, если можно назвать рассказом то, что я в данный момент пишу, то это — очень странный рассказ… И не потому странный, что сюжет его — запутан и извилист: в нем нет, как такового, сюжета… А странный… Ну, просто вот в нем есть предисловие — а у рассказов их обычно не бывает… Вот и вся странность…
Хотя — не вся…

Предисловия обычно пишут в строгой пропорции к основному объему: маленькое предисловие — долгая повесть, трехстраничный пролог — пятисотстраничный роман… И это — правильно: не может разгон быть дольше движения, как и не может движение стать длиннее поезда…

А у меня вот получился рассказ, почти что наполовину состоящий из предисловия…

Так неужели, он не является странным?

…Над Флоридой летали бабочки, а над Москвою стояли тучи.

…В городе Нью-Йорк летом тысяча девятьсот сорок какого-то года плавился асфальт от жары, а в Москве зимой тысяча девятьсот совсем другого года от холода из мостовых выскакивали камни.

Как зерна из початков перезрелой кукурузы…

Так это происходило: мостовая сжималась от холода, съеживалась — и камни вылетали. Булыжники.

Они вылетали, эти булыжники, пробивали облака — из пробоин на землю шел снег…

…А сами, пробившие облака булыжники, летели дальше — в открытый космос, откуда они никогда не возвращались.

А если и возвращались — то только бабочками.

Но уже не в Москву — а в Пенсильванию… Или — в Нью-Йорк. Куда угодно — но не обратно, в Москву…

…Надо сказать, что в семидесятые годы в Москве появился американский писатель Сэлинлжер. Дэвид. Джером.

Уже в именах виделся мистический оттенок, и было не понять сразу и даже потом: кто он, этот Сэлинджер? Дэвид или Джером? Или — Джером и Дэвид, как было неописано перед его фамилией?..

Вообще, если Сэлинджер и появился в Москве в семидесятые годы, то — исключительно в виде своих произведений, ибо появился-родился он в 1919 году в США, а если и бывал в Европе во время войны — то в СССР не попал.

Вот попади он в СССР, этот Джером, во время войны — его посадили бы в ГУЛАГ, дали бы кирку в руки и приказали, чтобы забыл о литературе и думал о светлом будущем, которое он этой киркой выроет…

Или, скажем, попади он в СССР после войны…

Как? Ну, в составе делегации молодых бурундийских писателей, например…

Но этот самый Дэвид не был уже молодым к тому времени, да и бурундийским негром к тому времени не был: а потому в СССР и не попал о чем так сильно переживал, что — как сокровенное — хранил свои переживания при себе и ни обмолвился о них ни одним словом и ни одному живому человеку.

То есть, очень даже может быть, что занимался он иногда спиритизмом… Это — да.

И такое говорил духам, что — просто — как на духу…

И — делился своим желанием поехать в СССР даже в виде бурундийского писателя, и даже просил у них этой доли…

Но… Духи — они как и психоаналитики: говорить им можно, что угодно. Помочь — не помогут, конечно, зато и о разговоре никому не расскажут: врачам — нельзя врачебную тайну нарушать, а духам — можно, только их все равно никто не слышит, вот они ее и не нарушают…

…Вообще, этот Джером Дэвид Сэлинджер скрывал свое нездоровое пристрастие к СССР так самозабвенно, что могло создаться впечатление о его полном равнодушии к СССР…

То есть, не волновал его ни валовой продукт данной социалистической страны, ни производственные отношения в ней, ни связи: тоже, что понятно, производственные…

То есть, его вообще не интересовало производство и все, с ним связанное — а потому и страна, которая полностью состояла из производства и производителей, его никак и не занимала…

Но это только видимость: как может не интересовать страна, в которой все строится на производстве, а в магазинах купить нечего?

Такая страна интересовала всех! Особенно людей, с детства влекомых к мистицизму…

…Впрочем — и тут опять придется вспомнить психоанализ — любовь Сэлинджер, Джерома Дэвида, к СССР была подсознательной настолько, что как он о ней не догадывался, так не догадывались о ней ни его друзья и близкие, ни ФБР с ЦРУ, ни католический священник, к которому он должен был ходить на исповедь…

…Должен был ходить — но не ходил, поскольку не был православным католиком, но — евреем исповедующим буддизм.

Однако, если бы он, все же, пошел — сначала к священнику, а потом к психоаналитику, то первый бы — сразу отпустил бы ему грех, ибо любовь — не грех, а благодеяние.

А второй — сразу разъяснил бы, что любовь к СССР в Сэлинджер происходит от нездоровых склонностей его дальней родни, некогда обитавшей в Содоме…

…Но — перейдем от домыслов к фактам.

А факты говорят о том, что Джером Дэвид Сэлинджер в 70 годы появился в СССР.

И не сам — а в качестве своих произведений.

А поскольку считается, что глаза — зеркало души, рот — зеркало желудка, ноги — зеркало рук, а книги — зеркало писателя, то доподлинно можно утверждать, что Сэлинджер появился в СССР!

Лично появился!

Хотя — и в своем зеркальном отражении…

…Бабочки — летают через границы, а джинсы — перевозят через таможни.

Символисты не были революционерами, а потому их расстреливали зря: они понимали символы — как слова, а потому забавлялись ими, как малые дети погремушками…

Впрочем, насколько безопасны погремушки?

Любая игра может привести к тому, что найдется изобретатель, который догадается заполнить погремушку динамитом и прикрутить к ручке упругий бикфордовый шнур…

Джинсы были символом Америки, символом принадлежности к миру свобод и изобилия…

Ну, что до свобод — оно привлекало немногих, зато изобилие — поголовно всех…

…На джинсах было налеплено множество картонок с красивыми надписями — ничего не содержащими, но — c латинскими буквами.

Были и картинки не этих картонках — быки, коровы, ковбои, повозки переселенцев…

Картонки отражали свет нью-йоркских небоскребов, коровы мычали с бруклинским акцентом, джинсовая ткань искрилась как ночное небо, постиранное с синькой и крахмалом…

…Джером Дэвид Сэлинджер не ведал, когда писал свои книги, что они будут напечатаны в СССР.

Возможно, если бы он об этом знал заранее — он бы и вовсе своих книг не писал…

Но заранее ничего знать нельзя, а потому написал он их и напечатал там, где напечатали. То есть, в США.

Он просто так себе — писал и печатался. В США.

Сидел себе дома в позе лотоса на письменном столе, бубнил мантры под нос — и пытался достичь Нирваны.

Это было главное для него — достичь Нирваны.

Но чем больше он пытался ее достичь, тем более убеждался в правоте классиков буддизма, которые говорили, что чем больше чего-то хочешь, тем меньше именно этого и получаешь…

И именно поэтому желать Нирваны — это то же, что отказываться от нее…

Хотя — совсем ее не хотеть, это значит жить в Сансаре: обманном мире, в котором, собственно, все мы и живем…

И, живя в обманном мире Сансары, в мире наваждения и сна — мы либо просто в нем живем, признавая его единственность и реальность, либо — чувствуем подвох и желаем пробуждения и просветления, которые являются составляющими Нирваны…

Но тут и возникает основная проблема: желать Нирваны в мире Сансары — это то же, что перед заплывом брассом привязывать себе к ногам стопудовый якорь…

Сэлинджер, конечно, никому не хотел верить — и менее всего авторитетам. Даже — буддийским…

Потому что они сами говорили частенько: «Встретил Будду — убей Будду»…

Ну, в смысле, плюнь на авторитеты — и живи своим умом.

Это они так говорили.

…Чем больше Сэлинджер думал о словах авторитетов, тем больше ему хотелось получить Нирвану и именно для этого — он тут же решал забыть о ней и заняться мирской деятельностью.

Тогда он расплетал затекшие ноги, садился уже не на стол, а за него, доставал пишущую машинку и начинал на ней стукать одним пальцем по клавишам — просто так, от нечего делать…

И от такого вот стуканья у него и получались рассказы и романы.

Впрочем, стучать на машинке ему не нравилось — и он вскоре заменил это занятие игрой на бамбуковой флейте…

Играть было приятнее во всех отношениях: и слуху приятно, да и со стола слезать не надо…

Короче, он не столько отказался от писательства, сколько — пережил его как подростковую болезнь неокрепшего духа, вроде коклюша и хандры.

И перестали его печатать в США: ибо нового он уже ничего не писал, а старое уже все давным — давно прочитали…

…А тут заметили в СССР, что в США не печатают Сэлинджера.

То есть, пусть он и не прогрессивный писатель, и вообще — с наркотой якшался и всякие буддистские глупости проповедовал, однако — факт есть факт: не печатают в якобы свободной стране американского писателя.

А раз не печатают его в США, то кто его еще должен печатать, как не СССР?

Это же — очевидно! Ведь — холодная война идет!

И тут — надо действовать наперегонки: искать всех, кого не издает вражеская сторона — и тут же издавать у себя…

В США это быстро поняли: и тут же стали печатать всех, кого не печатали в СССР.

А, поскольку, в СССР и вообще мало кого печатали, кроме Шолохова и Фадеева, то американцам легко было найти уйму ненапечатанных произведений советских писателей, которые можно было смело печатать у себя…

Правда, при этом произведения, написанные советскими писателями, сразу же начинали в СССР считаться антисоветскими — так же, как и сами писатели, их написавшие.

А потому этих писателей начинали преследовать в СССР, сажали — а после отсидки высылали за границу.

И — по большей части — в США, где они вдруг становились советскими писателями и никогда не могли претендовать на звание писателей американских…

Впрочем, многие из них и вообще на писательское звание не претендовали по той простой причине, что есть — надо, а в США их больше не печатали: какой толк печатать каких-то безродных эмигрантов, когда еще осталось столько настоящих писателей в СССР, которых там не печатают?!…

Короче, в СССР подумали и решили использовать опыт опытного врага : издавать у себя тех писателей, кого в их родных странах мало печатают…

А потому в Москве и выпустили в свет, среди прочих, книгу американского писателя Сэлинджера…

В книге были рассказы и один роман.

И книга эта называлась: «Над пропастью во ржи…»

Станиславский говорил, что все зависит от предлагаемых обстоятельств.

То есть, актер должен придумать себе то, что не написано автором — но предполагалось.

Это — первый этап.

Второй этап — надо поместить актера в пространство, созвучное пьесе и одеть в костюм, соответствующий эпохе.

Были и еще разные этапы, о которых говорил Станиславский своим ученикам…

Наверное, именно потому, что ученики его самозабвенно слушали, из их числа и не вышло ни одного великого актера или великой актрисы…

Мхатовские звезды приходили в театр уже сформировавшимися актерами. Сформировавшимися — то есть, сформированным собой, а не Станиславский…

А те, кого формировал Станиславский, навсегда остались на вторых ролях, так и не став звездами.

Позднее, эту систему и назвали Системой Станиславского.

…Книга попала мне в руки далеко не случайно: я за ней гонялся.

Хотя, гоняться слишком открыто я тоже не мог — надо было блюсти реноме.

Ну, не мог я начинать обзванивать всех своих многочисленных знакомых и спрашивать: «Слушай, а у тебя, случайно, Сэлинджера нет почитать?»

Задать такой вопрос — означало признаться в том, что я не читал еще Сэлинджера…

А это…

Это было — как признаться в том, что я не знаю разницы между американскими джинсами и советскими…

То есть, как говорил Л. Толстой, «комильфо» тут не было — а было сплошное его отсутствие…

…Ну, помнится, попал к кому-то на квартиру и заметил на столике у телефона книжку … Ту самую… Не телефонную, а Сэлинджера.

Тут и получилось ее попросить под тем предлогом, что я ее, конечно, уже однажды читал — но перечитать хочется, ибо возникло много соображений, которые требуют детального ознакомления с текстами…

Хозяин книги уважительно закивал, захмыкал и многозначительно подмигивая, разрешил мне книгу взять на пару дней. По его поведению я сразу догадался, что сам он этой книги не читал и — не собирается.

…Есть люди, которые берут книгу в руки и сразу же начинают ее читать…

Ну, точно так же, как есть люди, которые садятся за стол, хватают с блюда кусок мяса, швыряют его себе на тарелку и тут же рвут вилкой и ножом мякоть, судорожно сглатывая слюну…

Насчет слюны — ну, наверное все ее глотают, если аппетит есть…

Но не все сразу хватают мясо и кладут его к себе в тарелку…

Хотя, наверное, с мясом — не слишком верная аналогия получается, но представление о том, о чем я хочу сказать, она дает…

Книгу — особенно ту, которую давно хотел прочитать — хочется сначала немного подержать в руках и не читать ее вдумчиво, а — перелистывать…

Ну, в оглавление заглянуть, и просто — пооткрывать наугад и пробежать глазами пару строчек — там, пару строчек — тут…

То есть, ты не ищешь смысла прочитанного — да и чтением этот процесс назвать нельзя…

А — как можно?

Любованием, наверное…

Ну, да… Первым галантным свиданием…

Не любовным — это чересчур — но галантным, как французы говорят: а они в знакомствах толк знают…

…Вообще, в новой книге есть что-то от арфы…

Ну, и позолота букв, и это скольжение по страницам…

Ты знакомишься с книгой сначала — пальцами, потом — глазами, а уж потом — читаешь ее, наслаждаясь содержанием, предназначенным быть пищей для твоих эмоций и размышлений…

…Ту книгу Сэлинджера я сразу читать не стал.

Я ее пролистал, натыкаясь на какие-то — совершенно непонятные, поскольку вырванные из контекста — фразы…

И тут вдруг попалось мне на глаза словосочетание — «Письма Странника»…

Странник, пишущий письма…

Мне всегда казалось, что письма пишут путешественники, которые ночуют в гостиницах — но никак не странники.

Странники — это те, кто бредет по дорогам, постоянно перемещаясь по свету…

А обратный адрес для написания письма — необходим, ибо его надо писать на оборотной стороне конверта: так полагается — иначе на почте и письмо могут не принять…

Скажут: «Вы забыли написать Ваш обратный адрес» — и выбросят письмо из окошечка…

И ты — извинишься, посетуешь на свою забывчивость — и обратный адрес свой напишешь…

Но это — ты…

А у странника — никогда нет обратного адреса, поскольку он меняется каждую секунду…

Меня настолько удивило это — про письма странника — что я тут же прочитал всю повесть — с самого начала и до конца…

Повесть называлась «Фрэнни» и повествовала о девушке, которая стала практиковать «иисусову молитву»…

Ну, про иисусову молитву — я так понял, что это та же мантра, но только не на санскрите, а — на русском языке…

Мантра?

Мантра — это набор звуков, которые имеют смысл только на санскрите, но известны своими направленными вибрациями.

Санскрит? Мертвый язык, на котором произносятся мантры.

Сложнее с понятием «девушки» — потому я не стану его расшифровывать: тем более, женщины не любят определенности в их оценке…

Главное, что я вынес из этой повести — нужно повторять: «Господи, Иисусе, помилуй мя грешного…» — но только в одном и том же порядке и постоянно, даже без перерыва на сон — и результат не заставит себя ждать…

Впрочем, по намекам автора, я догадался — что кодовые слова могут быть любыми: главное — не их смысл или язык, на котором они произносятся, а — их постоянный повтор.

Повторяй хоть слово «Абракадабра» — и просветление — в конечном итоге — тебе обеспечено.

Это я понял из повести, и знание показалось мне настолько полезным, что — не медля — я приступил к чтению книги.

С конца.

Я всегда читал книги с последнего, что стояло в оглавлении будучи уверенным в том, что составители приберегали самый лакомый кусок — напоследок…

А в самом конце, последним в оглавлении стоял роман «Над пропастью во ржи».

Вот я его и прочитал…

…И — с первых страниц романа «Над пропастью во ржи» я увидел себя в главном герое…

В Холдене…

…Оно понятно, что когда в романе есть главный герой, то читатель себя отожествляет с ним, а не с каким-нибудь второстепенным персонажем, появляющимся на 3, 16, и 21 странице — да и то, мимоходом и с именем, которое невозможно запомнить даже с десятого раза…

А поскольку десятого раза как раз и не дано — появляется этот тип всего-то три раза — то его и запомнить невозможно. Имя — невозможно, поступки и слова — тоже невозможно, поскольку он ничего кроме — «здрасьте» не говорит и никаких поступков не совершает.

Так что, любой читатель на главного героя поглядывает и его на себя, будто костюм в магазине. и примеряет.

…В этой связи я всегда думал о том как, скажем, женщины читают те книги, в которых главные герои — мужчины…

Хотя, конечно, редок тот роман, где мужчина-герой — есть, а женщины-героини — нет: обычно, герой почти никогда не бывает в одиночестве. Ну, это чтобы оправдать его глупые поступки, душевное смятение и пьянство: все это без присутствия женщины в его жизни кажется не слишком убедительным…

Впрочем, случаются и исключения из правил — и в романе есть герой, одинокий как перст: ну, не считая сотни знакомых и престарелых родителей с бабушками, сестрами, кузенами и сводными братьями, но — без героини…

Такой роман, как мне кажется, должен казаться женской аудитории малозначительным и не слишком интересным, и уж если женщина и читает подобный роман, то — как муху изучает под микроскопом в силу врожденного любопытства и только приговаривает: «Ах, эти мужчины! Ну, какие же подлецы!»

…И еще одно меня занимало: возраст…

Ну, вот когда я читал ту же «Войну и мир» в 12 лет — в летние каникулы, на которые нам и задали прочитать этот роман — я вот ни с кем себя и не отожествлял… С Пьером или князем Андреем? Нет, конечно — они были стариками…

И когда прозу Пушкина читал …

И с Дубровским, и даже с Гриневым — который и всего был меня на несколько лет старше — не отожествлял я себя: они были все равно для меня из другой, взрослой компании…

И дело тут не в чуждой мне дворянской среде, и не в разнице времен: о своем-то времени я знал мало, а уж 19 век казался мне и попросту подшивкой лубочных картинок, и то — виденных не в раритете, а в переиздании…

Нет, они просто были из мира взрослых, как тут ни крути… И проблемы у них были взрослые — честь там разная, достоинство, жизнь, смерть…

Да… А вот тут — Холден…

Почти мой ровесник… Причем, уже не помню, в какую сторону: то ли на год старше, то ли на полгода младше…

Ну, ровесник, одним словом…

И — по возрасту, и по непонятности, и — по проблемам…

Мне было легко читать роман. Очень.

А вот девочкам, думаю, не слишком…

На сказочного и иного другого принца этот самый Холден был похож, как новогодняя елка на бородинский хлеб.

То есть, мечтать о таком в девичьих грезах в роли возлюбленного было сложно…

Образ, пусть и не слишком счастливой, но — избранницы?

То есть, женский образ?

Там, в романе, было два девичьих персонажа: проститутка в отеле и сестричка Холдена.

…Ну, насчет проституток — я просто тогда не знал и теперь не знаю… Кто мечтал об этом — тот мечтал и без чтения романа, как мне кажется…

А вот мечтать о том, чтобы быть сестричкой, да еще — младшей, да еще — такого вот Холдена…

Ну, обращался он с ней довольно по-хамски, хоть и не без скрытой братской любви…

Но настолько скрытой была его любовь, что лично я его сестричкой быть бы не хотел даже за новые американские джинсы…

Ну, неделю за джинсы бы я перетерпел, скажем. Но — не больше…

А поскольку там никто джинсов не предлагал, то я и не думаю, что девочкам видели Холдена в роли их старшего брата…

Так что, уж и не знаю — вообще нравилось ли читать девочкам этот роман Сэлинджера…

…Им — не знаю, но ведь я не был девочкой — и потому роман мне читать нравилось, и даже — очень!

…Вообще, конечно, чтение романа для меня проходило сначала болезненно…

Не помню, в какой школе я тогда учился — просто за год я поменял 4 школы, и отовсюду сбегал…

То есть, сбегал я не сам по себе, а лишь для того, чтобы меня не успели выгнать…

В этом есть свое очарование: вовремя успеть сбежать и не доставить никому удовольствия себя выгнать…

Тут удовольствие от того, что ты не дал себя выгнать, уравновешивает сознание горечи от того, что тебя выгнать все-таки хотели…

Ну, нулевое такое удовольствие: тебя хотят выгнать, но не успевают потому, что ты всех опередил и сбежал сам…

Плюс на минус дает ноль.

Итак, в какой-то школе я тогда учился, а поскольку все школы, в которых я учился, были специальными математическими — только под разными номерами — то и не очень важно теперь помнить, в какой именно из них я учился во время прочтения романа…

Вообще, наверное я бы не стал читать роман до конца, настолько с самого начала меня стал раздражать Холден.

Ну, да — он начал меня раздражать.

Наверное потому, что я с ним сразу же себя отожествил — он меня сразу и начал раздражать.

А раздражал он меня потому, что я и сам себя часто раздражал, и потому — что все у него было слишком хорошо, а он этого не ценил…

— Зараза… — думал я… — Учится он в закрытой школе… Пэнси… Нет, эта Пэнси не находится в Рязанской области, нет… Эта самая Пэнси находится в штате Пенсельвания и, как можно догадаться, в этом самом штате — самая крутая школа, потому что Пэнси — это начало слова ПЭНСИльвания, и какую-нибудь второстепенную школу таким именем не назвали бы…

…Ну, да… Я тоже, скажем, не в Рязанской области учился — а в Москве, в престижной школе. И жил не в общежитии, а — дома. Но я злился на благополучного Холдена, потому что он не ценил своего благополучия и при этом — своего благополучия я тоже не ценил…

Но — продолжу список моих недовольств:

— … И еще — он там — ах, только что из Нью-Йорка вернулся, в самом начале романа. Не из вонючего белорусского города Пружаны, в который я ездил на экскурсию в 8 классе, скажем…

Он — ах, из Нью-Йорка!

И брат у него — не инженер в почтовом ящике, как у меня — жмот и зануда, а — сценарист в Голливуде!

…А тут — точно, у Холдена с братом было намного лучше чем у меня с моим… Если бы мой брат работал в кино — было бы другое дело…

…У нас одна девочка была в школе — дочка сценариста со студии документальных фильмов, так за ней все старшеклассники увивались с одной лишь целью: попасть на глаза ее папаше-сценаристу…

Или он и не сценарист был — а режиссер?

Или — осветитель?

Ну, точно, что он работал на киностудии, если она не врала, конечно — и этого хватало, чтобы эту девочку вся школа знала и перед ней слегка заискивала…

А у этого Холдена брат не на какой-то там паршивой студии, а в Голливуде — и он нос воротит.

Жизнью не доволен…

Не брат, а Холден.

Хотя, может, брат тоже сбесился с жиру — и тоже на жизнь грешит…

Ну, у брата своя голова на плечах — это его дело.

А вот Холден…Живет парень при таком счастьи — и все ему плохо…

…И я тут же, по ходу чтения, думал — а вот меня бы на место этого Холдена…

Я бы уж там был паинькой: и за школу бы держался, и брата уважал — слал ему письма каждый день, чтобы он мне хоть изредка отвечал, а я в школе мог бы сказать: «Вот… Получил только что письмо от брата… Он сценарии в Голливуде пишет… Ну, вот он мне пишет, советуется…»

…Точно, я бы быстро бросил роман Сэлинджера читать, но — нельзя было никак: уж больно этот Сэлинджер стал знаменитым писателем в Москве.

…Вот, иной писатель родится в Москве, проживет в ней всю жизнь, все тонкости новостроек ее опишет и помрет — а его никто, кроме родных и соседской кошки и не знает…

А тут — человек к Москве — никакого отношения, и писал — об Америке, в которую все бы хотели попасть, но никто не был, кроме самих американцев — а у него такая слава, что не читать его — просто нельзя.

Не то, что какого-нибудь там Гиляровского…

Вот я и читал роман Сэлинджера, перебарывая раздражение до тех пор, пока вдруг не перестал его испытывать.

Почему, вдруг, перестал?

Ну, я постепенно начал понимать, что Сэлинджер, сидя в медитации, меня видел…

И написал — обо мне, только — в Америке, в лучшей школе и с лучшим братом…

И звали меня в этом романе не моим привычным именем, а — Холден.

И — поскольку, по сюжету романа, я в Америке родился, то мне этот Нью-Йорк — как Москва, которою я как облупленную знал, и ничего в ней особо потрясающего не заметил…

И Пенсильвания мне — ну, если я в Америке родился — типа нашей Рязанской области, ничуть не лучше: дыра — дырой, в которой можно жить только в ожидании побега, а иначе — лучше и вовсе не жить…

И школа эта… Частная и закрытая…

Портреты там разные, картинки, высокий дух, традиции…

…Я тоже в школе учился — и не в одной, но во всех — математических.

И там тоже — портреты на стенках висели.

В основном, конечно, Ленин был — но проскакивали и Маркс, и Энгельс и некоторые руководители Политбюро…

Так что, не только в закрытых школах на стенках висели суровые лица…

И вообще… Да… Если представить, что облака — зеркала, а континенты на двух полушариях являются антиподами — то, собственно, почему Сэлинджер не мог обо мне написать? Мог, конечно. И — написал…

В середине романа я вдруг подумал, что хорошо бы мне — как актеру — немного пожить в декорациях и костюмах…

Декорации менять было сложно — трудно найти даже под Москвой кусочек Пенсильвании, а вот костюм сменить…

Нет, это было очень сложно, конечно… Почти невозможно, даже…

Но тут один мой приятель, который учился в МГУ сказал, что его приятель — и даже не он, а какой-то его приятель, который работает на стадионе «Торпедо», продает вельветовые джинсы. «Леви Страус»…

Джинсы.

Конечно, не очень новые — но их привезли из США, и не кто-то, а член какой-то сборной, который вот привез эти самые джинсы, походил в них несколько лет, а потом подарил своей сестре, мужем которой этот самый работник стадиона и являлся…

Нужно было достать 15 рублей — сумму по тем временам немалую, особо учитывая мое полное, хроническое и постоянное безденежье…

Помню, я загорелся сразу — и начал метаться по Москве в безнадежной — об этом я предполагал заранее — попытке найти денег.

Собрать удалось рубля тря с мелочью — и то, с такими клятвами, что даже если бы я больше ничего плохого в этой жизни не совершал, в ад я попаду только за них… За клятвы.

Все знакомые уже были опрошены, я позвонил на работу маме и рассказав какую-то историю, в которой фигурировали все сторонние и потусторонние силы, а так же захватывающие эпизоды из фильма «Подвиг разведчика», пересказанные мной с учетом нынешнего мирного времени и со мной в главной роли, «пятерку» она пообещала достать… Если я приеду к ней, на Красносельскую…

От мамы я шел в приподнятом настроении, близком к истерике и думал, кому бы еще можно было позвонить…

И тут я вспомнил о своей бабушке…

Она мне иногда дарила деньги — раз в год, на день рождения.

То есть, дарить не дарила, но каждый год говорила, что на день рождения мне хочет подарить деньги… И даже сумму называла — рублей 10-15…

Лучше. Конечно, пятнадцать, да… Но и десять — тоже хорошо…

Главное. Что у моей бабушки было такое вот желание — подарить, а что в последние годы она мне ничего не дарила, так на то были объективные причины: ее младшая дочка, сестра моей мамы, деньги у бабушки все отбирала. До копейки… А без денег — ну, это очень сложно дарить даже не пятнадцать, а десять рублей — пусть даже, и с очень большим желанием…

Терять мне было нечего — и я поехал к бабушке, на Петровский бульвар, где она жила в квартире своей юности и моего детства.

Ну, с юности своей бабушка в этой квартире жила. И — до сих пор. А я — тоже некогда жил в той квартире, с рождения и до пяти лет, но потом мои родители оттуда уехали, а в квартире осталась бабушка с семьей ее младшей дочери Нины, у которой был муж и двое детей, моих кузенов.

Один из них был старше меня на пять лет, а другой — на пять лет меня младше…

Приехал я днем, потому что Нина, моя тетка, была на работе — иначе бы я туда ни за что не поехал бы…

Нет, Нина бы меня впустила в квартиру, но дальше…

Дальше я бы постоял в коридоре, она бы меня поспрашивала бы об учебе, о погоде /о маме она бы не спросила — она с ней уже несколько лет не разговаривала/, и сказав, что к бабушке нельзя, потому что та болеет и плохо себя чувствует — быстренько бы меня спровадила и не без скрытого злорадства захлопнула за мной входную дверь…

Вот потому-то я днем и поехал…

Открыл мне дверь — Ленька, мой младший кузен.

Был он внешне похож на Буратино, только с кудрями: весь шарнирный такой и в очках с одним заклеенным белым пластырем, стеклом.

Этот Ленька постоянно чем-то болел, падал, ломал себе руки и ноги… А когда ноги не ломал — страдал косоглазием: вот ему и прописали очки с одним заклеенным пластырем стеклом…

И голос у Леньки тоже был как у марионетки в театре — верещащий, как будто он во время разговора горло водой с солью полоскал…

Он мне обрадовался. Очень.

И тут же начал тараторить о том, что он — болеет, что у него — кашель, и что если бы он был Чеховым, то он умер бы от чахотки, но он не Чехов, и что его обязательно спасут еще до того момента, когда у него начнется чахотка.

Но даже, если чахотку у него найдут — то его спасут все равно, потому что у него в раннем детстве была реакция «перке» — отрицательная… А после такой реакции чахотки и вообще не бывает, хотя если она, все же, случится. То человека вылечивают — тогда как тот, у кого была положительная реакция «перке» — тот от чахотки сразу умирает. Как Чехов.

Я не сильно его слушая, пошел по коридору в сторону бабушкиной комнаты — а Ленька болтал, болтал…

Бабушка лежала на кровати — высохшая такая, как мумия или вобла…

И глаза у нее были, как у воблы — выпученные и застывшие, хотя вот поза, да и постельное застиранное белье первоначально белого, а теперь — от времени — желтоватого цвета белого — все это ее роднило с мумией…

Можно было бы, конечно, дословно привести разговор, который у меня состоялся с бабушкой…

Это легко сделать, поскольку разговор у нас состоялся весьма незатейливый:

— Привет! — сказал бодро я.

Бабушка лежала, смотрела на меня и молчала, делая восковым лицом судорожные гримасы.

— Вот, зашел тебя навестить…

Бабушка все так же гримасничала — но не издавала ни звука…

И тут я начал рассказывать ей и про книгу Сэлинджера, и про Пенсильванию, о которой ровным счетом ничего не знал, и о Холдене, у которого была пишущая машинка…

— А у меня вот нет такой машинки — но я скромный, ее мне и не надо, а если чего и надо в данный момент для полного счастья — так это не пишущую машинку, — напирал я.

А если что и нужно — так это джинсы, американские, хотя и вельветовые и старые, но все равно — фирмы Левис…

Она очень внимательно слушала…

Это было ясно потому, что гримасы исчезли: лицо ее было неподвижным, застывшим и, если приглядеться, очень даже вдумчивым.

Хотя все говорили, что бабушка — выжила из ума, и вообще у нее — старческий маразм, который ее настиг сразу после инсульта, от которого ее парализовало…

Насчет маразма — тут я уверен, что все было не так: просто мудрых людей, которых не интересуют житейские мелочи, во все времена принято было считать идиотами.

Вот.

…Да и парализованной она не была — просто старой очень, и в какой-то момент ей надоело говорить и двигаться, двигаться и говорить…

А что? Ну, может же надоесть под конец жизни делать глупости и ненужности?!

…Я помнил ее очень говорливой — она все время болтала без умолку, как мой кузен Ленька — теперь…

Болтала. Болтала…

Всех мирила, всех утешала, всем приводила поучительные примеры, из которых явствовало, что жить — хорошо, а вот не жить — плохо…

А потом, как я думаю, в какой-то момент она поняла, что от ее болтовни ничего не только в мире не меняется, но даже в ее собственной семье не становится лучше.

А только все хуже и хуже…

И тут она говорить и перестала, ибо ощутила себя свободной от роли жизненного конферансье…

Ну, да — как выяснилось говорила она всю жизнь не по желанию, а по долгу. А коли усилия — тщетны, тогда чего ж напрягаться и воздух сотрясать? Незачем…

А двигаться… Раньше она ходила на работу, потом — с работы, в театр, библиотеку…

Но насмотрелась она этих театров и библиотек, а потом вышла на пенсию и так получилось, что и некуда ей стало ходить…

Ну, она и легла в кровать — обездвиженная и бессловесная:: первые и последние месяцы жизни проходят у людей часто одинаково…

Младенцы — похожие на мумий в своих пеленках, старики — похожи на мумий в своих простынях… И те — гримасничают, и эти, и те какие-то нечленораздельные звуки издают, и эти… Начало и конец имеют одни и те же внешние проявления: и это не философия, а самая ни на что обыкновенная жизнь…

Короче, как я и ожидал, бабушка мне денег не дала — закатила глаза, будто указывая место спрятанного клада…

Я, конечно, послушно полез рукой под ее подушку и вытащил оттуда сморщенный кошелек, в котором были какие-то рецепты, квитанции, фотография моего дедушки гимназического его периода жизни и еще всякая ерунда: денег в кошельке, как всегда, не оказалось. Даже пяти копеек…

Впрочем, я ничего не ожидал такого: выговорившись, я поцеловал бабушку в восковую щеку и вышел из ее комнаты.

И там, на пороге, столкнулся с кузеном Ленькой, который в руках держал пригоршню монет и рублевых бумажек…

— Я слышал … Все слышал… — бормотал он, переминаясь с ноги на ногу… — Вот, у меня деньги в копилке были, так ты возьми — а то я могу умереть от чахотки, как Чехов, и тогда мне уже ничего не нужно будет, а тебе — джинсы нужны, хоть и из вельвета, потому что если у тебя таких джинсов не будет, то ты убежишь из Москвы, как этот самый… ну… на «Х» из Пенсильвании, и тогда я тебя больше никогда не увижу…

Он очень смешной такой был, Ленька — похожий на Буратино, но с волосами…

И он так дергался всем телом, когда говорил, что казалось — через минуту развалится по частям, да и голос его надтреснутый звучал — как ксилофон, на который падают капли осеннего дождя…

Мне на секунду стыдно стало, а потом я подумал, что Леньке все равно деньги не нужны. Тем более, что он собирается умирать от чахотки… Но даже если он от нее и не умрет, зачем ему деньги? Деньги нужны только на джинсы — а они Леньке не нужны, он еще маленький, и ему не надо удирать в очередной раз из школы, и ему уж точно не надо ловить девочку-проститутку, как Холдену…

А к девочке-проститутке без джинсов даже и подойти нельзя — что хорош был бы Холден, если бы вдруг решился знакомиться с проститутками, будучи одетым не в американские джинсы, а в советскую школьную форму мышиного цвета — именно в такую, какую я и носил на себе…

Ну, да…

…Деньги я взял, забыв секундный стыд — и уже через минуту бежал вдоль Петровского бульвара в сторону Неглинки: оттуда до метро было рукой подать…

Я приехал на стадион — и на пустых трибунах встретился с продавцом заморского товара…

Когда он мне показал джинсы, я сразу понял, что джинсами они были в те времена, когда моя бабушка была еще незамужней девушкой…

Потом я подумал, что вот — людей хватают параличи и прочие страшные предсмертные болезни, но и вещи от этого не избавлены: в этих джинсах от вельвета оставалось всего несколько пунктирных полос, тогда как все остальное являлось истертой до полупрозрачности материей неопределенного цвета и происхождения…

Ясно, что эти джинсы нельзя было покупать… Да и давали бы их бесплатно — все равно стоило бы задуматься как бы не обидеть дающего, а потом взять их со словами вялой благодарности и выбросить в первый приглянувшийся мусорный бак…

Но — выбора у меня тоже не было: покупать или нет? Другие джинсы купить мне было негде — и этим было все сказано: как Холдену нужно было срочно избавиться от пишущей машинке — хоть за копейки, так и мне — так же срочно — нужно было приобрести джинсы, хотя бы и — за состояние…

Одно и тоже… Все — одно и то же…

…Книгу я дочитал.

И — дважды перечитал.

И отдал ее — всего лишь на три дня позже, чем обещал…

В школу я ходил теперь с пустым портфелем: в нем лежали джинсы с намеком на вельвет, в которые я облачался в туалете после уроков, снимая с себя и засовывая в портфель на их место, ненавистную школьную форму.

Однажды я пришел на открытое комсомольское собрание — хотя отличался крайней асоциальностью и комсомольцем не был — и там выступил с всесоюзным почином.

Почин заключался в том, чтобы повсюду комсомольцы — как старшие товарищи пионеров — организовывали бы пионерские отряды имени прогрессивного американского писателя Сэлинджера.

— Сэлинджер, между прочим… — рассказывал я. — Родился в Бурунди, в семье бедного негра и богатой американки. Там он вырос, стал писателем, а потом уехал в США и раскритиковал все, что попалось ему под руку — в том числе, и закрытые частные школы для капиталистов в штате Пенсильвания…

Тогда же он понял, что главное его призвание — это бегать по полю ржи и ловить детей над пропастью, потому что всем известно — рожь растет только над пропастями, а дети бегают только по ржи!

— Давайте! — предложил я, — Организуем пионеров всей страны — и, в основном, из сельской местности — и пусть под барабанный бой ходят строем на ржаные поля и там, все так же маршируя, идут в сторону пропасти…

То есть, надо разделить пионеров на две команды: одна команда будет ходить к пропасти, а другая команда — ее ловить… Получится игра, вроде «Зарницы», казаков-разбойников или в кошки-мышки.

Но на меня зашикали, обозвали разными словами и объяснили, что ржи в стране и так нехватка, а потому пионерам ее топтать — нельзя, хотя вот собирать по колоску за комбайном — можно.

А что до Сэлинджера — так это у них там, в Америке, одни сплошные пропасти, а у нас — в Черноземье — сплошные равнины…

После таких разъяснений меня и выгнали с собрания…

И из школы бы выгнали — но я догадался о такой возможности, а потому успел сам уйти…

Вовремя сбежал…

Как обычно — вовремя…

А потом я увлекся буддизмом — впрочем, это случилось через несколько лет…

Я даже пытался играть на флейте — но тут мне дали на время пишущую машинку, и я стал учиться печатать по десятипальцевой системе.

А флейту мне никто не давал — ни на время, ни навсегда — а потому на ней я не научился играть…

Впрочем, и на машинке я научился печатать не слишком хорошо — всего одним пальцем…

И в жизни, и в романах — герои имеют только прошлое и настоящее, но будущего у них — нет.

Ну, да… Прошлое — проявляется в романе в нескольких словах, настоящее — это и есть сюжет любого романа. А вот будущего — никогда нет, ни в романе, ни в жизни…

То есть, оно есть — но, как принято говорить, за кадром…

Это — съемка распускающихся цветов: они живут и распускаются перед объективом…

Распустились, расцвели? Замечательно — это мы, собственно, и хотели снять!

А теперь — по домам: хватит работать, нас дома ждут, а если и не ждут дома — то мы сами кого-то ждем, хоть и не дома…

Но это — неважно, а важно то, что рабочий день — закончен и можно уходить…

Мы уходим, камеры — выключены, а вот цветы — остаются на месте… Но что там с ними происходит, когда мы уходим: вянут они или улетают в открытый космос, пробивая лепестками облака, и — вылетев из Москвы — приземляются в Пенсильвании или наоборот? — этого мы никогда и не узнаем…

Впрочем, так же как и цветы никогда не узнают, дождались ли нас те, кого ждали мы…

Симметрия…

Мы — не узнаем, они — не узнают, и — линия посередине…

Как туловище бабочки — линия, и два симметричных крыла с разных сторон…

А вот если согнуть, сложить вместе крылышки — выяснится, что на них один и тот же рисунок.

Да…

И в этом рисунке есть все: и Сэлинджер, и его многочисленные имена, и Холден, и Бурунди, и СССР, и холодная война, и вельветовые джинсы…

Все есть, все…

Но — симметрично, с разных сторон, по разным полушариям, и — никогда не пересекая линии…

Линия всегда — одна, тогда как симметричных объектов может быть — множество…

Линия…

Это — звучание флейты, треск пишущей машинки, запах цветов…

Все, что не имеет значения…

Не имеет, поскольку значением и является…

19-23 декабря 2004 г.

Отметить: Отражения

Материалы по теме:

Самолет (Борькины истории) — Когда мальчик летел на самолете, он испугался и одел маску, и дальше полетел… Там внутри мальчик сидел, летчик! — Приговаривал Боря, скрипя фломастером по бумаге…
Иллюстрации Тете Гене и Ленечке У меня так с детства — когда я рисую, мне нужно обязательно что-то слушать… Но не нотации, приказы, скабрезные анекдоты или матерные частушки /хотя, если честно — в другие времена мне это не сильно мешает/. Нет, мне нужно слышать просто голоса, лучше всего — безразличные…
Про масаев и жирафа (Борькины истории) — Что это у тебя на голове? — спросил Боб, когда мы вышли на улицу. — Шапка, Боб! — Это тебе зачем? — Она меня греет! — Она тебя греет? — с сомнением спросил Боб.
Комментировать: Отражения