Попуточки

Попуточки

Попуточки
Ехать было несколько дней. Билет на поезд, в вагоне под названием СВ, был приобретён заранее. Семён не собирался никуда ехать, но сопротивляться не стал — воспринял это как очередную командировку. Как оказалось, понятие СВ по комфорту и соответствию имело существенное различие. Вот она — относительность в чистом виде!

В данном случае «СВ» означало Старый Вагон, с двумя деревянными полками в купе, с протоптанными и вонючими матрацами, он отдавал запахом происходивших в нём событий. События впитались в краску и дерево. Семён прошёлся, принюхиваясь к запахам, ощутив даже запах Нового Года с распитием шампанского. Оказывается, были ещё и другие вагоны, с другими условиями и людьми. В каждом вагоне и у каждого пассажира был своя судьба. Иногда эти судьбы объединялись, чтобы оборваться одновременно, в одном из железнодорожных крушений. В каждом вагоне были свои законы и правила, запреты и обязанности. Было непонятно, как он, помимо своей воли, вновь оказался среди новых запретов и обязанностей. Не запрещалось только спать, потому как, в этом случае, ты точно ни кому не мешаешь (если не храпишь). Попутчиком оказался старый немец, приезжавший, перед смертью, подышать местностью, пленником которой он был долгие годы. Было видно, что он не только что-то вдохнул, а и что-то выдохнул, т. к. от него исходила откровенность освобождённого человека. Рассказывал он спокойно, словно доставал из кладовой очередную плёнку и показывал фильм. Иногда этот фильм прерывался воспоминаниями Семёна.

Плен

Хельмут никогда так трезво не смотрел на жизнь, как в вонючем бараке, где находились его раненые и истощённые соплеменники. Ещё в окопе, куда он попал в качестве наказания, он размышлял: зачем он здесь, что должно было произойти, чтоб всего этого не было. Жил мирный парень средних способностей, любил литературу, интересовался археологией. Он не задумывался о том, куда окунёт его жизнь, казалось бы благополучная и наполненная различными идеями и мечтами. А кругом уже двигался водоворот иных идей и иных желаний. Желания людей зачастую были восприняты от других, это как заразная болезнь проникающая в сознание. У одних была радость воспринятого величия, у других страх, у третьих основой был дух бойца, вот они то и разделились и являлись тем самым «мясом на убой» в чьих то мудрёных играх. От фронта его временно оградили знакомые, имевшие солидные посты, но потом… Всё, что смогли для него сделать, это отправить в войска фельдсвязи. Казалось бы, всё сложилось благоприятно для Хельмута. Но однажды, при доставке очередного пакета документов, они были обстреляны какой-то разведгруппой. Всё что он успел сделать, это взорвать документы, чтобы они не достались русским. Так гласила инструкция, и он её выполнил. Он и не предполагал, что эти разведчики вскорости будут уничтожены, а он предстанет перед глазами майора, грязный, оборванный и без документов.

Майор был педантом и в первую очередь проверил оружие. Выяснив, что Хельмут даже не пытался стрелять, майор пришёл в бешенство. «Я научу тебя пользоваться оружием», — сказал он и отправил Хельмута в окопы. Это была уже другая жизнь, другие взгляды. Побывавшие в сражениях солдаты рассказывали такие сюжеты, от которых по спине пробегал холодок. Он уже видел пленных русских, с отчаянным страхом в глазах и внутренним опустошением. Но чтобы человек, от отчаянья, взрывал себя вместе с врагом, вместо того чтобы сдаться и больше не участвовать в этой бойне — это не укладывалось в европейские мерки мышления. Скорее это была методика японских союзников. Когда все правила войны ломаются, и ты понимаешь, что у войны правил нет, и любой миг может стать концом всего батальона — становится не по себе. Хельмут не был воякой. По своей натуре он больше тяготел к философии, но какая-то сильная невидимая рука засунула его сюда, где русские скоро снова пойдут в наступление. Хельмут знал об этом участке из разговоров с друзьями по фельдсвязи. Рядом располагались пулемётчики Курт и Хейнц, их обуревал «синдром охотника». Завидев любую цель, они открывали огонь и удовлетворённо восклицали, поражая её. Хельмут ещё никого не убивал и не знал, как он будет это делать. В окопах бытовало солдатское изречение: «когда защищаешься — стреляй, для защиты своей жизни, а когда нападаешь — стреляй, чтоб тебя не убили». Ему был не понятен смысл, почему он должен защищаться или нападать? Он мог бы помогать посильно — доставлять почту или смотреть за порядком в учебном лагере.

Долго размышлять не пришлось. Холодным утром следующего дня, когда озноб и волнение не дают уснуть, земля закачалась. Русские пошли в наступление. С этого момента он начал видеть всё как во сне. Горевшая машина, изувеченная зенитка, беспорядочная стрельба, окровавленная часть тела Курта, упавшая вместе с землёй на лицо. Для Хельмута наступил шок. Он сидел на дне окопа, охватив голову руками. Всё было в крови и в земле. Он понял, что такое отчаяние, точнее почувствовал на себе. «Зачем? Зачем… зачем?» — издавал стоны раскачивавшийся взад-вперёд окровавленный немец, когда широкоскулый русский солдат, с завязанными на поясе полами шинели, тыкал ему в лицо стволом автомата.

Семён с детства пытался ответить себе на вопрос: зачем? Зачем все люди двигаются строем? Ему сказали — это парад. Зачем парад? — Укрепление торжества. — Сейчас или потом? — Торжества по поводу прошлых великих событий. А зачем прошлому торжество и величие? — Это нужно нынешним людям. — А зачем им, чтобы я в этом участвовал? — Ты должен стать таким, каким желает общество. — Зачем же мне быть как они? — Так живут.

Это был действительно плен. Семён почувствовал это ещё в детстве. Некоторые из мальчишек постарше пытались вырваться из этого плена — садились на поезда и уезжали в поисках свободы. Потом про них рассказывали всякие некрасивые истории, и никто не пытался понять, от чего они уезжали, что искали? Всем важен был наглядный результат. А какой ещё мог быть результат при такой отлаженной системе всеобщего построения — у них не было шанса обрести свободу в тоталитарно-воспитательной стране. Вся система была построена так, что лазейки оставили только тем, кто мог с помощью этой же системы найти свою отдушину. Те, кто пытался выглядеть соответственно общепринятым нормам, умудрялись быть многоликими в любых ситуациях. Лицемеры всегда двигались в числе первых. С каждым годом жизни Семён ощущал всё большее давление правил и обязанностей, права же существовали только теоретически и многие из этих прав были ему не нужны (уж лучше бы обязанностей поубавили). Ощущение того, что он находится в клетке, его почти не покидало. Лишь иногда, в счастливом забытьи, он забывал, что находится в плену у обстоятельств, но, как правило, в эти моменты всегда находились люди, способные разрушить любую, даже счастливую иллюзию. Они всегда усмотрят в действиях что-то своё и с чувством внутреннего удовлетворения вдавят тебя в свою иллюзию вины и позора.

Кому-то может и было стыдно, когда их вели по улицам городов, а люди (в том числе и дети) бросали не только выкрики, но и кое-что потяжелее, включая помои. Хельмута угнетало другое. Это были люди с другим пониманием, и объяснить им он ничего не мог. У большинства была ненависть ко всем пленникам. Там, где пленные появлялись чаще — к ним уже привыкли, видимо давно уже выплеснув на них свой гнев. Уже вникнув в некоторые из русских пословиц, он прекрасно понимал, что «попал в яму, которую не рыл». Шедший рядом Ханс, находился в ещё более глупом положении — попав на фронт, он не стал дожидаться боевых действий, а прямиком направился через линию фронта, в надежде, что его поймут. Говорит, его долго били на допросах, хоть и сказал им всё что знал, в итоге — он в общем строю. А вот лейтенанту Габвелю в такие моменты становится обидно, он злится, что не приказал расстрелять этих дикарей, когда была такая возможность. Таким образом: и лицемерие данного народа, воспринятое Габвелем как понимание, и миролюбивое отношение самого лейтенанта к местному населению, сменили своё лицо реальности. В отличие от германских понятий у этих людей не было уважения к героям врага, их это только злило и побуждало растерзать непокорного. В тот единственный вечер в окопе Хельмут успел много услышать историй и о многом поразмышлять. Прийти в страну с совершенно другими понятиями, мышлением и восприятием, и устроить мир по-своему — это безумие. Не смогут здесь эти понятия прижиться и существовать, так же как и их понятия были бы смешны и непонятны в Германии. Хотя понять их ненависть конечно можно, но он, Хельмут здесь причём? Разбирая завалы разрушенных зданий, Хельмут не раз задумывался о кратковременности существования. На этом месте стоял дом, в нём жили люди, не зная, что кто-то будет в нём обороняться, а кто-то подавлять сопротивление огнём из пушек. Где теперь эти пушки, где эти люди? Он обратил внимание, что тот Хельмут, который жил раньше, в нём умер, вместе с иллюзией жизни. Не он организовал этот новый крестовый поход, с новыми идеями и понятиями, но он расхлёбывает это в полной мере. Он почувствовал на себе, что такое вкус голода и упадок сил. Он выносил из барака умерших от болезней и истощения, от гниения и самоубийства. Недавно умер раненый ефрейтор, геройски сражавшийся с превосходящими силами русских. Такие не сдаются — у них душа войной полна, или подвигом. Он потерял сознание от потери крови, а поскольку был ещё жив — его приволокли в барак. Умер от заражения. Спрашивается: для чего жил? Самое тяжёлое это психологическая надорванность. Когда среди конвоиров появился «Кузьма», с жёлтой и красной нашивкой на форменном кителе, положение пленных ухудшилось. Запрещалось всё, а если что и разрешалось — тут же могло быть повёрнуто не в пользу пленного. «Кузьма» умело бил прикладом в лицо, затем между лопаток. Что видел этот старшина за время боёв и за что так возненавидел всех пленных, оставалось только догадываться. Подчинялись «Кузьме» беспрекословно, промедливших ждало суровое и долгое наказание или же быстрая смерть. У многих начались истерики, они понимали, что никто не сможет им помочь, а дальнейшее пребывание в таких условиях непременно приведёт к смерти, оттого и упадок психических сил случался. Находились и такие, кто продолжал мечтать о мирной и счастливой жизни, после того, как всё это закончится. Довольно часто стали произноситься вслух мысли, о глупости идти на войну «по призыву страны и фюрера», миф, которому ты больше не нужен. Немного легче жилось тем, кого размышления подобного рода не посещали, они старались просто выжить, обменивая у местного населения всё, что можно было обменять на еду. У них даже постоянные знакомые появились. Когда количество пленных сокращалось настолько, что на строительстве и разборах завалов не хватало рабочих, их начали оберегать. Пообещали, что после войны и отстройки разрушенных территорий их отпустят домой. Немногим из тех, с кем довелось Хельмуту жить в этом бараке, довелось познать истину этих слухов. В один из своих нерадостных дней у Хельмута случился приступ. Он расхотел жить. Хотелось, чтобы всё это как можно быстрей закончилось. Он облизал пересохшие губы, худыми руками вытер холодную испарину и встал во весь рост. На него опустилась волна безразличия. К чему её отнести он не знал. То ли безразличие к жизни, то ли к смерти. Не спеша, давая себе наблюдать за моментом собственной смерти, Хельмут двинулся в сторону конвоиров. На глазах его были слёзы отчаяния, а руки показывали: стреляй в лоб.

Старшина Кузьма Колодов стоял рядом с молодым бойцом Посеевым. Тот и на фронте не был, пороху не нюхал, ему можно много рассказать о буднях на передовой, а заодно и покурить. Курево старшина у немца изъял. Ишь, надумали выменивать. А у Посеева можно на счёт девах расспросить, он молодой, добродушный, должен знать.

Посеев слушал весёлые и героические рассказки старшины, когда заметил идущего к ним немца. Так бы оно может и ничего, только глаза у немца «стеклянные» были, передних зубов не было (шрам на губе ещё не зажил), лицо подёргивается, а руки показывают: стреляй в меня, в лоб стреляй. Конвоиры многих немцев знали по имени. Этого звали Хельмутом, глаза всегда задумчивые были. Зачем он идёт? Зачем он это делает? Что это — полное отсутствие желания жить? Расстояние медленно сокращалось, а Посеев не знал что делать. Стрелять — вроде не за что, был бы хоть кирпич в руках, а то ведь ни какой опасности… Не стрелять — старшина рядом, сам застрелит, а на него ещё и рапорт напишет «особистам». Щелчок передёрнутого затвора вывел Посеева из оцепенения. А старшина ведь пристрелит не задумываясь. Резко рванувшись вперёд, Посеев ударил в лоб прикладом, уже приблизившегося немца. Немец потерял сознание, а Посеева почему-то затрясло. «Не трухайся, — сказал старшина, — он того не стоит, и ты его сюда не звал. Хотя, можно было и стрельнуть, раз просил.»

Посеев долго ещё размышлял на тему: почему он не смог застрелить этого немца, что не дало этого сделать? Странный немец, другие выжить пытаются, хоть как-то, а это сам на пулю шёл. «На беседу» Посеева вызвали через неделю.

Воспитательная беседа с родителями Семёну не всегда нравилась. У них всегда припасены подтверждающие примеры, убедительные причины и куча уловок, чтобы обвиноватить, домыслить то, чего не было, пристыдить и взять клятвенное обещание. Клятва вообще вещь интересная. Кто-то придумывает мотив и слоган, после чего другим людям ничего не остаётся как принимать. Если обещание — это возможно исполняемое действие при благоприятных условиях, то клятва — это приговор на будущее, который заставляют принимать, идея, которая запала кому-то в голову. На тех детских клятвах Семён обрёл опыт под названием «не зарекайся». Кто знает, куда увлечёт тебя жизнь в следующую минуту, кто и как будет рассматривать твоё поведение, и как он это вывернет. В соседнем доме хоронили мужчину средних лет. Все стояли грустные, говорили: «Отмаялся». На вопрос маленького Семёна: «От чего этот дядя умер?» — ему отвечали: «Позора не вынес». Вот тогда и зародился вопрос: это какой-такой должен быть позор, чтоб человек от него умер? Ведь он этот позор не придумывал, это другие изловчились ловить и позорить. Можно было бы вспомнить много ситуаций, в которых Семён оказывался не по своей воле, и обязательно находились люди стегающие плетью позора и стыда, словно им становилось легче жить от такой окружающей ситуации. Кота никто не обвиняет в трусости, а собака, гонящаяся за ним, не прибавляет образа смелости. У них нет таких понятий и они воспринимают жизнь иначе, хотя и впитывают понятия от людей. А у людей понятия очень противоречивые. Самоубийц не считают смелыми людьми, находя сотни аргументов, а кто не смог самостоятельно покончить со своей жизнью — не считают трусами. Может последнее и верно… это зависит от идейных клопов в его уме.

Хельмут уже несколько раз приходил в сознание. Первый раз, очнувшись, он застонал. Кружилась голова, состояние не важное, и он снова проваливался в бред забытья. Там, в забытьи, улетала вдаль его прошлая жизнь. Открыв глаза, он снова ощущал безысходность. Пора было с этим кончать, отчаянье исчезло, а безысходность и спокойствие — лучшие друзья умирающего человека. Ему не дали это сделать, что-то кричали по-русски, тормошили. Затем женская голова оказалась у него на груди. Женщина слушала биение сердца и видимо плакала — он почувствовал, как слёзы капали ему на грудь. Чьи-то ласковые руки постоянно меняли мокрое полотенце на голове. Давно он уже не чувствовал женской заботы. Тот удар в лоб, показался ему мгновением смерти. Он так настроился умирать, что в последний момент уже ни чего не видел, словно пелена появилась перед глазами. «Всё!» — сверкнуло тогда в улетающих мыслях. Постепенно Хельмут шёл на поправку. Питание здесь было намного лучше. Он долго и молчаливо разглядывал лицо той, чьи руки ухаживали за ним. Не сказать, что она была красавицей, скорей наоборот, но какая мягкая душа у этого человека! Её звали Лиза или Елизавета, каждый называл её по-разному. В Германии он назвал бы её Эльза или на английский манер Элизабэт, это соответствовало бы её душе. Впрочем, за Хельмутом наблюдало множество глаз, в этом маленьком лазарете лежало много русских раненых, некоторые даже покурить предлагали. Как он очутился в лазарете, он не помнит, но тот удар… казалось, он высвободил что-то, что-то выскочило из Хельмута вместе с отчаяньем. Потом ушла и безысходность. На какое-то время, для него началась новая жизнь, жизнь которая готова была закончиться, и совсем недавно. Зная отношение многих к немцам, он старался как можно меньше разговаривать с Лизой, но в эти короткие разговоры он вкладывал столько души и благодарности, что она это чувствовала.

— Ой, Лизка, смотри — прознают наши про твои сюсюканья с немцем — позору не оберёшься! — говорила мать, собирая этому немцу гостинец.
— Мам, а наши не лучше, грубее и наглее. Каждый норовит за сиську ущипнуть, хоть я им и не нравлюсь. А этот… такими глазами смотрит, у меня аж сердце ноет.
— Вот шлёпнут его, через эти ваши чуйства, что тогда делать будешь?
— Теперь уже не шлёпнут. Особист приезжал, опрашивал всех. Кузьма от него гневный, но запуганный вышел — отправили его в другое место, от греха подальше. А немцев на строгий учёт взяли.
— А что он бормотал-то, когда убить себя хотел?
— По-своему что-то… бойцы перевели, что жить не хочет. Нигде ему жить не дают, ни там, ни тут…
— Намаялся значит.
— Мамуля, ну не щипай за душу, нравится он мне.
— А толку-то… Всё одно, или без мужика останешься, или глумиться все будут над тобой, что за немчука беззубого вышла. Бог тебе судья, выросла ты уже давно.
— Мама, он даже не стрельнул ни разу! Почту возил.
— Все они не стрельнули, только, кто ж столько наших-то поубивал?
— Всякие есть среди них, среди наших тоже озверевших хватает.
— Ну, смотри сама… А как мужик он, как? Есть чего или тоже отросточек болтается?
— Ой, ну мама, в краску вводишь…
— Тебя ещё не так вводить будут, так что — привыкай.
— Ну, мыла я его, даже целовались, так нежно… и отросток нормальный.

Отросток у Семёна был нормальный. Только было непонятно: почему на улице нельзя было ходить голышом? Почему нельзя было показывать и смотреть (что вызывало у сверстников ещё больший интерес)? Почему вокруг естественных вещей столько запретов и стыда? Кому нужно чтоб так было? Если от этого отростка появляются дети, то, что в нём позорного? Странные люди, эти взрослые, думают, что они хитрые, а сами ни чего не знают. Они знают только то, что им говорят. А спроси их — у нашего Бога есть отросток? Они не знают. Говорят, что он всё порождает. Значит это не он, а она — тётя Бога. Странное имя, и зачем её так назвали? Вот рожает Она всех, а те — дерутся между собой постоянно, пристают и обидеть норовят. Тех взрослых, которые детей пороть любят, тоже Она родила, а зачем? Зачем Ей всё это нужно?

Снова очутившись в бараке, Хельмут удивился переменам, произошедшим в его отсутствие. Некоторые соплеменники одобрительно хлопали его по плечу. Как оказалось, после того происшествия приехали русские, которых конвой боится, и вызывали всех на допрос. Говорят, какой-то русский офицер из госпиталя куда-то звонил, просил, чтобы пленных либо перестреляли, если в них нет надобности, чтоб не мучались, либо создали нормальные условия. После чего, условия стали мягче, «Кузьму» больше не видели, а к пленным стали относится бережнее, как к рабочим машинам. К тому же — их не так много здесь и осталось, а работы много.

— Матка! Битте, матка! Млеко унд сукарик… Их нихт зольдат, их арбайт пошта.

Ефросинья обернулась. Немец смотрел на неё жалобными, просящими глазами. Все они сейчас не солдаты, а рабы-восстановители. Разрушили, пусть теперь восстанавливают. Эти вроде смирные, охрана несколько человек, да и деваться им некуда. Охрана нужна скорей для того, чтобы их местные не поубивали. А этот без конвоя. Усохший какой-то и зубов передних явно не хватает. Он поди и не знает, что Анькины дети решили «в партизанов» поиграть. Хорошо ещё, что младшенький проболтался, а то бы такой грех на душу взяли… Хотели они отвлечь конвоиров и барак с пленными немцами поджечь. Насилу отговорили — конвоиров то наших и самих бы в лагеря отправили, за такой случай. Вот тебе и дети, а уже в войну вовлечены.

— Та я уже не матка. Тётка — куда ни шло, а в матки я уже не гожусь. Шёл бы ты отсюда, пока хулиганьё не побило…

— Тьётка, шёль, битте, кюшать.

— Ну что с вами поделать! Пойдём, картохи дам немного, но больше не проси — у самих мало. Вы, вон — все угробили. Не вы одни голодаете. Вам-то поделом, а нам за что? — приговаривала Ефросинья, ведя его за собой и высказывая расконвоированому немцу свои размышления.

Хельмут снова нёс в барак порцию еды.

Им обещали, что отпустят домой после войны. Затем обещали, что отпустят после восстановления разрушенной территории. Многие, так и остались там жить, пытаясь приспособиться к незнакомым и не всегда понятным взглядам на мир. Хельмуту всё же удалось вернуться в Германию, которую он тоже перестал узнавать.

Семён слушал попутчика и размышлял, куда же едет он сам? Это старый немец возвращался из мест, где обрёл душевный покой. А может… отец Семёна и был тем самым мальчишкой, который хотел поджечь барак? Ой, куда ты поезд катишься…

Видимо ночью немец вышел и проснувшийся утром Семён общался уже с другим попутчиком, точнее с попутчицей.

Валентина щебетала, как птичка в ботаническом саду. Догадки и сомнения, подгоняя друг друга, толкали её красноречие, то в одну, то в другую сторону. Возможно, ей не хотелось ехать молча или как два отрешённых человека, не обращающих друг на друга ни какого внимания. Она выбрала путь общения. Когда два человека говорят одновременно — это разговор с зеркалом. А вот когда один говорит, а второй внимает или настраивается на понимание — это уже общение. Поэтому Семён чаще молчал, изредка задавая наводящие вопросы, или поворачивал в сторону юмористических ситуаций. Да, она действительно расхохоталась, когда он предложил «сделать анализы мыслей». «Это как же нужно пыжиться» — смеялась она, долго не умолкая. Дела её душевные были понятны Семёну, от неё пахло переросшей юностью, в которой наши души впитывают, и беспечность, и максимализм. Не смотря на годы, она все никак не могла повзрослеть.

Иллюзии

После третьего замужества, Валентина вышла замуж в четвёртый раз, выбрав себе в мужья слабого и некрасивого. Ей казалось, что уж такой… обязательно будет жить для неё. Как потом выяснилось — он тоже не хотел такой участи, как и все предыдущие. Ей казалось, раз она живёт в этом мире, то мир существует для неё, справедливость и внимание существуют для неё, и природа её дразнит, дёргая за разные ниточки. Она видела свои мечты в первом замужестве. Сладкие и несбывшиеся мечты. Ей казалось, что это любовь и навсегда. Но прошёл год и она начала замечать, что стала для мужа привычкой, а так было не интересно. Ей хотелось, чтобы он, как в сказке, разорвал для неё все покрывала мироздания и завалил бы её счастьем, положив ей под ноги всё, что она пожелала бы. Но всё оказалось не так. Муж конечно старался, но в плане счастья и исполнения желаний он был слабак. Второе замужество создавалось ради образа семьи. В этих мечтах она должна была иметь детей, достаток, заботливого супруга, который, приходя с работы, одаривал бы её очередным подарком и проводил с ней все свободное время. Ей повезло — муж не был футбольным фанатом, но всё было не то и не так. Супруг всё чаще смотрел на неё с грустью, закис в рамках её общения и, спустя какое-то время, ушёл от неё на свободу. Зато третий был сильным и красивым, но был слишком требовательным к ней, почти как она к своим предыдущим мужьям. Именно поэтому, четвёртый муж был тихим и не брыкающимся — другого она бы не выбрала. На основании своих несбывшихся надежд Валентина делала выводы, и поскольку весь мир для неё делился не на людей, а на мужчин и женщин — она решила, что все мужики «козлы» — не хотят любить, но любят пользоваться.

Семён задумался, что страна, в которой он живёт, его тоже не любит. Иногда лишь создаётся видимость. А кому любить? Кругом все увлечены своими иллюзиями, а из этих всех страна и состоит.

Валентина ещё находилась в купе. Поезд на этой станции стоит долго, и она всё никак не могла распрощаться с приятным собеседником. В купе зашёл ещё один пассажир. Они встретились — юность, всё никак не решавшаяся проститься и взросление, уже занимающее своё место. Взрослость улыбалась, глядя на ситуацию, и скромно присела на край уже своего спального места. Валентина, наконец, вышла. Оставшись одни, Семён и его новый попутчик молча улыбались. На данный момент слова были лишними, хотя им было что обсудить.

— Не беспокойтесь, я не такой разговорчивый, как она, — сказала взрослость и представилась, — Иосиф Петрович, хасид.
— Интересная у вас фамилия, — вырвалось у Семёна.
— Это не фамилия. Это принадлежность. Знаете, чем юмор отличается от сатиры?
— Лёгкостью?
— Почти угадали. В юморе любые ситуации теряют определения, а сатира всегда определяет и расставляет акценты. Не люблю акценты — любой акцент, спустя какое-то время, становится заблуждением. Мы и так — всю жизнь заблуждаемся в поисках истины.

Семёну казалось, что он знал этого человека, знал его жизнь. Попутчик не торопился с выводами и во время коротких бесед говорил объёмно и размышляя. Говорил о своём опыте и познании, о существах, которые видел сам, об отсутствии в природе того «рогатого», которого все боятся. Это так же было знакомо, словно они обитали в одних пространствах и одной прозрачной пустоты. Было же у некоторых народов понимание Великой Пустоты!

Тяжесть лёгкой пустоты

Иосиф жил в простой еврейской семье, где основы множества религиозных направлений передавались из поколения в поколение. Он успел уже изучить многие приложения Торы, Зикр, Библию, Каббалу и некоторые «особые книги» имевшиеся в семейной библиотеке. Везде говорилось иносказательно, а некоторые места были зашифрованы так, что прочесть их мог только человек знакомый с другими текстами. Запихивать всё это в голову было довольно тяжело, поэтому он всё старался понять, вникнув в саму суть. До поры всё было интересно, пока он не попытался найти уготованное ему понимание. Когда он понял, что не может принадлежать общим религиозным направлениям, соответствующим еврейскому восприятию, но не может и отталкиваться от общепринятого — его душу наполнила скорбь. Ощутив себя изгоем не только «родословных религий», но и иных мировоззрений, он продолжил поиски. Уже сложившийся опыт наблюдения давал свои плоды созревания. Зрелость наступила неожиданно. После разговора с раввином ему стало так смешно, что смех буквально окружил его со всех сторон. Вырвавшись наружу, смех так и остался его основным окружением. Раввин, шутя, сказал одну фразу: «Чтоб я так жил, как мы мечтаем! Чтоб я так думал, как хотел!». Казалось бы, ничего особенного в ней не было, но эта фраза для Иосифа стала ключевой. Отныне, мир для Иосифа сменил краски. Он старался не терять этого весёлого и в то же время лёгкого состояния. Он легко шутил с соплеменниками, встречая понимание, жил полнотой радостной души, которая с удовольствием улетала в звуки музыки. Когда он не встречал понимания (а такое тоже в жизни случается), или когда череда событий налетала тяжелым вихрем не лучших перемен, он начинал шутить над собой, показывая все изъяны, которые тут же переставали быть таковыми. Естественность, в открытом виде, не несла уже с собой печати пороков. В некоторых религиозных направлениях, люди, смеявшиеся над собой, назывались «суфиями» и «юродивыми». Последним ничего не оставалось, кроме как — перешагивая через себя, показывать глупость общего заблуждения, но многим из них было не до шуток. Позже Иосиф узнал, что среди его народа таких, как он, причисляли к хасидам. Они, шутя, ломали догмы, вытаскивая наружу нелепость ситуации.

Семён слышал про юродивых, но почему-то думал, что они издевались над собой. Ещё народная молва считала их уродливыми, отрешёнными и убогими. Народная молва — она всё может исправить на свой лад, было бы кем припугнуть, чьей участью устрашить… Быдлом эту народную тупость называть грубо. Стадом — уже притёрлось и данное определение на слух уже не воспринимается. Но ведь что-то же побуждает народ «лясы точить»! Невежество было бы подходящим определением. А невежественной толпой и управлять проще. Скажут народцу: что и как, куда идти и каких неугодных приструнить — он и рад стараться, думая, что в этом польза и есть. Водят его туда-сюда, кромсают, глядишь и выведут куда. Мы вас вона на каку гору вывели, а вы! Вы ж тупые и не благодарные! То делали всё, как мы говорим, то на нас накинулись… не уж то всё сделали! Не всё конечно сделали, просто нашлись людишки, кто интереснее говорить научился, кто свою выгоду измыслил. Они и повели. А толпе что! Ей опять объяснят, что время такое — не до жизни сейчас, строить и бороться нужно — толпа и будет делать, как объяснили. Вот только людишек, которые зовут в разные стороны, много появилось. Борются они между собой, а за них толпы воюют, и каждая толпа со своей правдой и справедливостью. Без справедливости-то как! Это самая что ни на есть палочка-выручалочка. Накажут кого надо «по справедливости» и душа не болит, угрызений ни каких, только радость появляется от подобного удовлетворения. Ещё у народа есть миролюбие, а куда ж ему деться! Как биться устают — сразу мир любить начинают, пока их снова чей-то язык не подзадорит. Надо мол, братцы, святое дело делаем. Ну, раз дело святое — тут много чего сломать можно, да и радость оттенок гордости приобретает. Довольно часто «под раздачу» попадали и такие как Семён, и такие как Иосиф. Их жизнь определяли как «аполитичную» и «выходящую за нормы нравственности» — негоже жить в среде уродов и не быть уродом, обязан быть как все. Ну, а когда для народа придумали: «политику», «нравственность» и «обязанность» — ни кому не известно. Вот только народец всем этим пользовался выборочно: если обязанности удобные и чувство достоинства возникает — это уже политика, а если слова не нравственные — извините, мы же не политики, изворачивать и торговать ситуациями не умеем!

А ещё Семён вспомнил, что в некоторых странах юродивых наказывали, чтоб другим неповадно было. И всё-таки этот Иосиф ему знаком! Вспомнить бы только.

В вагоне послышался шум. Слышно было как рьяная, всё никак не взрослеющая юность ругала шаловливое детство. Собралось множество зевак, решивших принять участие в обсуждении проблемы. У каждого уже было своё решение, соответствовавшее размеру уверенности. Некоторые советчики переключились на окружающих. Общий шум усиливался эхом и Степан с Иосифом вышли из купе. Звук нелепости нарастал, пока среди общего эха не раздался голос Иосифа: «А кто раздавил жука?! Зачем жука раздавили?» Оторопевшие пассажиры растерянно отвечали: «Не знаю… наступил кто-то», «Случайно задавили..», «А каким он был?»

Юркое детство дружески ущипнуло Иосифа и скрылось в своём закутке. Все участники обсуждения разбредались в своих размышлениях. Семён смотрел на Иосифа и улыбался, выражая своё удивление. Тот, весело сверкнув глазками, поднял руки к небу: «Про бабочек спрашивать не принято!»

Когда зрелость, назвавшаяся Иосифом Петровичем, вышла — Семён не заметил, видимо успел задремать. Проснувшись, он обратил внимание на скромно сидящую на краю полки бабушку. Она старалась не нарушать тишину и не доставлять хлопот спутнику. Семён в свою очередь, не стал пристально разглядывать её, чтобы не вызвать неловкость с её стороны.

Когда сопроводитель, заглянувший услужить старушке, предложил ей чаю — она тихонечко прошептала: «Не беспокойся, родной, у меня свои травы есть. Авось доеду спокойненько.» Тот ухмыльнулся и, неловко пожав плечами, вышел. Тяжёлая работа у сопроводителей — пытаются угодить, а их помощь не всегда воспринимается. Их чаще хранителями называют, а сопровождать человека во всём куда сложнее, чем просто оберегать. Семён погрузился в наблюдение за событиями, происходившими за окном. Поэтому, когда где-то вдалеке сознания глухо раздалось: «Семёнова Валентина Иосифовна — на выход» — он даже не заметил, как старушка вышла.

Размышление Семёна глядящего в окна поезда

На некоторых станциях остановки были достаточно большими, так что можно было не только разглядеть, но и послушать о чём говорят. В основном все разговоры на станциях сводились к тому, что их станция самая-самая. Дальше шли уже эпитеты восхваления: самая исконная, самая красивая и привлекательная, самая выдающаяся и героическая. Строились памятники и монументы, чтобы подтвердить, что им есть, чем гордиться. На других станциях говорили то же самое, не испытывая особого интереса к остальным. Это напоминало Семену положение в некоторых поездах, где происходило то же самое. Проводники каждого вагона настаивали на том, что их вагон самый лучший, а пассажиры устроили соревнование за самое лучшее купе, кто кого перехвастает (не слушая друг друга) и кто сильнее возгордится. Гордыня — вообще не самое лучшее качество, взращиваемое в человеке. Вспомнилось высказывание, которое он не должен был помнить, да и вспомнилось оно не сначала. Это он услышал при рождении и сказано это было не человеком, а тем, кто показал ему тогда его жизнь:

Не возымей в себе героя —
не будешь знать, куда девать.
Среди гордыни будь изгоем,
не дай сознанье заковать.
Отдайся пламенным желаньям,
чтобы понять их тленный миг.
Не торопись кичиться знаньем,
скажи лишь то, что ты постиг.
Побудь немножечко аскетом,
чтобы найти в себе того,
Кто вдруг узрит тщету запретов
и суть сознанья своего.
Излишества остерегайся
— они съедят весь интерес
— Тоска и грусть войдут в процесс,
но ты от них не отторгайся.
Когда вскипит в сознаньи полном
Кристалл накопленной души
— Наружу пусть выходят волны,
Побудь немножечко в тиши.
Когда польётся через край
Состав Сосуда — не пугайся
Пусть он уйдёт… Ты умирай,
А после — заново рождайся.
И обновлённый, каждый раз,
Ты будешь понимать полней
Всё то, чего не видит глаз
Что скрыто в суматохе дней

Семён так углубился в воспоминание, внезапно всхлынувшее в памяти, что не заметил, как поезд прибыл на конечную станцию. В вагоне уже ни кого не было. Ну, вот и приехали… а зачем?

НовоСветовск

Вообще-то он представлялся не так, как выглядел в реальности. Да и для каждого он представлялся иначе. Рельсы заканчивались множеством тупиков и отстойников. Состав расформировывался и только тут всплыло название поезда «ПОКОЛЕНИЕ» Отсюда многие пытались уехать на автобусах, у которых вместо номеров виднелось название религии. Православные садились в один из них, стараясь не пускать посторонних. Рядом совещались католики, деля религиозные понятия на «широкие» и «народные». Кришнаиты уходили самостоятельно, в сопровождении коровы, пританцовывая под звук бубенцов. Суфии, продолжая шутить, выезжали на ослах, сидя спиной вперёд, тем самым, демонстрируя неизвестность любых предстоящих событий и наблюдение за уходящей реальностью. Буддисты не торопились, продолжая сомневаться по поводу иллюзий, и НовоСветовск представлялся им очередной иллюзией. Те, кто считал себя дзен-буддистом, никуда не торопились — зная цену каждой иллюзии, они наслаждались новыми условиями. Шаманы, продолжая разгонять духов, подталкивали в свой автобус растерявшихся соплеменников. Приверженцы Кастанеды, наоборот, бегали в поисках этих духов, помогающих осознанному пребыванию. Жрецы, умудренные своим опытом, сидели отрешённо, словно не узнавая того места, куда так стремились. Неужели, ТО, ради чего они жили, так запущено, что даже ближний НовоСветовск не доставляет радости и похож на сумбур небольшого городишки. Группа йогов, неподалёку, сидела в обязательных позах (иначе как же их можно было бы отличить), в ожидании, что за ними придут отдельно. Вот только возникали небольшие разногласия по поводу табеля о рангах, то ли Бхакти-йогов, то ли Жнана-йогов, или всё же Карма-йогов считать наиболее продвинутыми. От них исходил гул, какой слышится возле трансформаторной будки, а вокруг них пахло кварцевой лампой. Они горели даже в ожидании. Там, где была посадочная площадка мусульман — народ разделился у трёх столбиков: Верные, Отдавшие, Живущие «как все». Интереснее было наблюдать за площадкой «Для избранных». Народ там был многолик, из разных вагонов, и все считали себя уже достигшими и избранными. Теософы и теологи рассказывали свои истины, чертили графики мироздания. Причём: чертили они на уже начерченных кем-то схемах, таблицах и списках. Неудивительно, что всё вокруг напоминало музей апокрифов.

Семён огляделся и вдруг увидел, что всё в этом городе призрачно и прозрачно, даже справочное бюро с приветливо улыбающимися персонажами. Райский сад, обнесённый оградой, излучал приятные чувства. Он имел несколько ворот или входов, а из каждого входа открывалась своя картина. Стало понятно, что всё это пространство имело много граней. За одними воротами была золотая роща. За другими воротами было общежитие счастливых сознаний с надписью «Дэвачан». А если смотреть на это место с другого входа — это был райский сад. Вместо ворот была колоннада, где на каждой колонне было изображение одного из мифов. Видимо образы, изображённые в сценах, утратили свою иносказательную суть, потому как: внизу, под изображением, кто-то умудрился прилепить огромные плакаты, подробно рассказывающие о конкретном действии. Один плакат слегка отклеился, и из-под него виднелась более древняя надпись:

«…движимый основой начальной воли…
не волен. Образы могут быть любыми, как и …
тогда суть понимается глубже, но не все смогут усвоить…
лишь когда он вкусит понимание — он будет иметь и сравнение…
Но то будет не он сам — то плоды в сосуде, которые в вино не превратились».

Семён чуть задрал нижнюю часть плаката и увидел конец инструкции:

«Вкусивший плод понимания становится частью плода. Суть плода влечёт его туда, где она может быть проявлена. Не усвоившийся плод выходит в виде знания. Плод впитавшийся становится пониманием. Выбирай. Любая иллюзия реальна, но нет ни единой вечной. Насытившийся не сможет съесть более».

Было ли там ещё что-нибудь написано — уже не известно. Там где плакат заканчивался кто-то написал краской: Здесь был отец Микола. Яблоки кислые. Сразу становилось понятно, с какого дерева он ел. Семён оглядел деревья и обратил внимание, что количество плодов на деревьях различно. Некоторые висели так высоко, что охотников на них не было.

Тут его взгляд упал на колонну, изображение на которой кто-то явно дорисовал. Могучий воин держал в руке только-что срубленную голову. Видимо слёзы творца, обильно орошающие этот сад, чуть подмыли новые краски и обнажили предыдущее изображение. Срубленная голова, на самом деле, принадлежала этому воину, а рога ему подрисовали позже. Голова же самого воина была тщательно затушёвана и дорисована. Из-под потёкшей краски виднелось изображение не то древнего ящера, не то дракона, а из неё вырывались клубы пара. Кто и зачем «переставил головы» было непонятно. Но была ещё одна очень интересная деталь. Тот, со срубленной головой, изначально был изображён в виде призрака или прозрачной тени и кровь его была голубой. Внимательно оглядев другую колонну, Семён обнаружил, что древняя надпись там затушёвана полностью, а на этом месте было написано: И СКАЗАНО БЫЛО — ЖИЗНЬ ЕСТЬ БОРЬБА. Вид борьбы указан не был, но ниже, ещё более крупными буквами стояла страшная печать, предупреждающая о последствиях: А если кто изменит хоть буковицу сего древнего текста, прибавит или убавит что — на того падёт то, о чём он даже не знает. Рядом с колонной лежал огромный валун, видимо уже свалившийся на кого-то, кто пытался стереть мягкий знак в слове ЕСТЬ.

Семён усмехнулся своим «открытиям» и двинулся выбирать плоды. Бороться ему совсем не хотелось. Один из плодов вызвал у него тяжесть внутри и осознание глупости происходящих событий, которое невозможно никому передать. Зато очередной плод, впитавшийся на несколько предыдущих, вызвал в нём волну неудержимого смеха. Затем он рыдал от безысходности и замирал в тишине от едва уловимых звуков, ощущал лёгкость и парение. В этом состоянии он заметил у себя в руках плод, висевший ранее на верхушке одного из деревьев, и каким-то непонятным образом оказавшийся у него. Перед глазами промелькнули события в поезде, где лицо детства воплотилось в старого немца, юность предстала водоворотом женщины Валентины, взрослость беседовала с ним устами Иосифа Петровича, а пожилая бабушка, смиренно ждущая своей остановки — была успокоившейся старостью.

«Не жуй это. Проглоти это целиком. Суть не разжёвывается.» — возникло из ниоткуда. Это напоминало глупую историю «про жука» услышанную в поезде. Он собирался уже проглотить, но вдруг обнаружил, что плод уже в нём.

За окном мчащегося поезда, в котором он оказался неожиданно для себя, пролетали места и события. Пролетали в обратном порядке, что давало взглянуть на всё непредвзято и без мечтаний. Возникло даже ощущение сна. И в этом сне ему снилось детство и плен, сменившееся юностью и иллюзиями. Затем иллюзии открыли своё лицо и он увидел, что лица нет, даже то, что именуют иллюзиями уже иллюзорно. Прошедшее перед глазами взросление и тяжёлый груз понимания, в своём уже прошедшем виде, показались ему лишь предположением. Когда все события понимаются в своей последовательности и одновременно прокручиваются в обратном порядке — ощущение получается странное, словно ты завис в нескончаемом водовороте реальных сновидений, вне разделений времени и пространства. Тут же, все размышления и новые понятия Семёна очутились в искристом тумане этого сна.

Куда теперь ехать и чем заниматься? Как совместить свой сон жизни со сном окружающих, которые предпочитают смотреть массовые сны в общем кинотеатре? Куда же поехали всё остальные и зачем? Их возят объездными путями, заезжая с разных сторон и показывая разные грани одного и того же «сада». Говорят, где-то ещё есть невидимые двери в иные пространства…

Поезд притормозил и в окно было отчётливо видно название станции НАПИСАЛОВО. Вездесущие рекламные агенты и шоу-мены сновали по перрону, всовывая всем зевакам брошюрки и проспекты, предлагая приобрести по-дешевке уже имеющийся товар и идеи, сулящие золотую жилу. Здесь тоже хватало мемориалов и афиш. Неподалёку даже кладбище находилось. Были там и вырытые заранее могилы, где среди надгробных надписей были и такие: «Загубили», «Не поняли», «Не вовремя», «Надорвался», «Ниведано»…

Семён размышлял — выйти ему или двигаться дальше? Последняя надпись подтолкнула его к выходу. Было понятно, что большинство здесь двигаются в привычном сне, но кто-то же написал «НИВЕДАНО»!

Научно Исследовательское Внедрение Единых Данных Апокрифов Непредвзятому Обществу.
2004

Отметить: Попуточки

Материалы по теме:

Опять по Пятницам: Нержавеющие письма — Куда не переключишь, по телику одна фигня! Что за музло… Нечего послушать даже!!!… — Папа, рок — это хорошо! Ты что забыл?… Папа…Из диалога
Ахиллесова пята Вообще, вся эта история с пяткой вызывала у меня в детстве жгучий интерес…
Рональд, сука, за что? Прошло 2 недели, я в панике, я не знаю, что делать. Я даже не понял, как это произошло и почему это произошло именно со мной?! Какого хрена?
Комментировать: Попуточки