Ностальжи
3. May 2000 - 0:00
Анечка была хорошей серьезной девушкой, работала сестричкой в больнице, но сидел в ней некий черт и толкал подчас на легкомысленные поступки.
Милиционер Миша
Однажды, например, после дежурства она встретила в больничном парке больного из своего отделения. Это был молодой героический милиционер Миша, лечившийся от ножевого ранения. Ранение почти уже зажило, и Миша сильно скучал. Ввиду своего героизма, он безнаказанно пренебрегал больничной байковой пижамой и ходил в старых джинсах и майке, правда, тапочки на нем были казенные, больничные.
— Ну что, отработала? — спросил Миша. — Ага, домой иду. Неохота, погода такая. — Давай до метро провожу, все равно делать нечего. —Да ты ж в тапочках.
— Да ладно, до метро два шага, никто и не заметит, — сказал Миша. Гуляли они до десяти вечера, заговорились, о времени забыли. Стемнело. Тут только вспомнили, что Миша — лицо подотчетное, и его могут сильно взгреть за самовольную отлучку с места излечения. Я лично не понимаю, о чем можно так долго разговаривать с милиционером Мишей. Тем более, что он служил в том департаменте, сотрудники которого профессионально неискренни и вообще молчаливы. Но не мне об этом судить. Миша же был строен и высок, к -тому же ореол героя, ну и плечи там, глазки и всякое такое. Стали думать, как быть-то? Решили позвонить в больницу, в отделение, узнать, кто дежурит из сестер, и попробовать договориться.
Дозвонились уже в одиннадцатом часу. Дежурила сестра Ольга — дама уже взрослая и замужняя, но Анечка с ней приятельствовала, повезло, стало быть. Ольга добродушно поехидничала над провинившимися, обещала никому ни-ни — у Ани отлегло от сердца. Но дверь оставить незапертой отказалась, мол, пусть постучится, открою, хочу в глаза ему посмотреть и все сказать, что думаю.
На следующий день Анечка как раз сменяла Ольгу. Облегченно посмеиваясь, Ольга рассказала, что стучаться Миша все-таки не стал. Среди ночи, говорит, распахивается окно — а это был четвертый этаж старого здания, — и Миша, как Зорро, появляется на ПОДОКОННИКЕ, ЕДва удерживая равновесие в сползающих тапочках. Анечка похолодела: а если бы упал? Пройдут годы, и она расскажет внукам, как молодой героический милиционер ради нее, Анечки, лез по пожарной лестнице под зловещий шум ветра.
На следующий день Мишу выписали. Анечка не вышла за него замуж, не подружилась поближе, и вообще, слава Богу, больше не видела. Что там говорить, глуповат был Миша, глуповат, натуральный сибирский валенок, а нашей Анечке нравились люди умные и образованные.
Ирка
Ужасно умной была самая близкая Анечкина подружка Ирка. У Ирки в голове крутились всякие невероятные идеи. Она читала толстые книжки и выписывала оттуда умные изречения в заветную тетрадочку. Самые умные изречения записывала еще на крошечных бумажках и подсовывала Анечке в карман. Однажды Анечка прочитала на бумажке, что человек это мыслящий тростник, в другой раз, что нельзя дважды войти в одну и ту же реку, а многознание не есть ум. «Как это верно», — думала Анечка. Самую главную записку я привожу дословно, так как она была помечена тремя восклицательными знаками: доброта, — писала Ирка, как всегда не указывая источника, — черпает силы там, где гордость находит лишь отчаяние». Анечка не очень-то поняла, что Ирка хочет этим сказать, но та все быстренько объяснила. Ее новая идея заключалась в том, что мир погряз в эгоизме, и противостоять злу могут только сознательные активные альтруисты. Ирка предложила создать тайную организацию альтруистов из двух членов — себя и Анечки. Им надлежало сознательно совершать добрые поступки и друг Другу докладывать. Анечка, конечно, согласилась, как соглашалась со всеми Иркиными идеями.
Медицина как бы изначально предполагает некоторый альтруизм у своих работников, но проявлять его явно не было принято. А принято было даже бравировать цинизмом и бессердечием. Например, мальчики-студенты, санитары из морга, приезжая за очередным трупом (хирургия, ничего не попишешь) беспрерывно шутили при ярком свете. А перекладывая труп на свою морговскую каталку, гулко стучали труповой головой и безжалостно выдергивали все дренажи из трупова туловища. Анечка их очень осуждала, думала: «Вот дураки, тоже помрут когда-нибудь, тогда пусть посмеются». Но молчала, не желая подвергаться насмешкам. Мальчикам было все нипочем, они громко гоготали и пугали молоденьких сестер леденящими кровь морговскими рассказами.
Бомжиха Надя
Для первого проявления альтруизма случай представился довольно скоро. Готовилась к выписке сорокалетняя бомжиха Надя. Ее привезли не дели три тому назад в состоянии алкогольного опьянения, с множественными ушибами. Поскольку на Наде обнаружили насекомых, ее обрили на голо во всех местах, а тряпье сгоряча сожгли, не думая, а в чем же, собственно, ее будут выписывать. Надя, протрезвев и оклемавшись, оказалась девочкообразной старушкой с очень маленькой головой, покрытой седой щетинкой. Синяки почти сошли, Надя ловко ковыляла по коридору на костылях, кушала за двоих больничное питание и выглядела вполне благообразно. Любопытные няньки помаленьку выведали всю Надину историю. Оказывается, у Нади была бурная личная жизнь. Однажды она со своим бойфрендом выпила лишнего после удачного трудового дня — они нищенствовали у трех вокзалов, там же и жили. Бойфренд устроил сцену ревности, и, схватив Надины костыли, Надю же ими и побил. Надя потеряла сознание, ревнивец скрылся. Надя на него не обижалась, скромно потупившись, она призналась, что для ревности были все основания. «А вообще я много не пью, — говорила Надя. — И зарабатывать стараюсь, чтоб только на одну бутылку хватило; если больше выпью, меня от асфальта не оторвать, а на асфальте спать вредно, можно простудиться».
Итак, Надя готовилась к выписке. Сердобольный персонал собирал для Нади одежку. Анечка, в порядке альтруизма, принесла кофточку и теплые колготки. Нянечка баба Маня расщедрилась, притащила школьное пальтишко на ватине, из которого вырос внук и, как последний штрих, яркую синтетическую шапочку с помпоном. Надя выглядела словно куколка, когда, ковыляя на костылях к автобусной остановке, останавливалась и махала ручкой своим благодетелям. Надю долго вспоминали, а однажды сестра-хозяйка Галина Борисовна, посетив Новомосковский универмаг у трех вокзалов, рассказала, что видела, вообразите, нашу Надю. Та пьяненькая сидела на урне в бабы Маниной шапочке набекрень и собирала подаяние, пальтишка на ней уже не было, наверное, пропила, а Галину Борисовну она не узнала.
Ирка
Общество тайных альтруистов просуществовало недолго. С сознательными добрыми поступками как-то ничего не получалось. Однажды, гуляя в поисках страждущих, Анечка с Иркой увидели драку кавказских людей возле ресторана. Ирка, затрепетав ноздрями своего большого носа, как боевой конь, ринулась в самую гущу разнимать. Кавказские люди от удивления даже драться на время перестали. Однако Ирка успела-таки случайно получить по уху. Ухо налилось малиновым цветом и раздувалось на глазах. Ирка взвыла, кавказцы сочувственно зацокали языками. Побежденные альтруистки ретировались с поля боя.
В другой раз подружки увидели белокурую девушку, сидящую прямо на земле, под фонарем, и горько рыдающую. При ближайшем рассмотрении девушка оказалась скорее тетенькой, довольно толстомордой и сильно накрашенной, а изумительный цвет ее волос был откровенно искусственного происхождения. Ирка стала выяснял», чем они могут ей помочь, но тетка, в дым пьяная, только рыдала и бормотала невразумительное. Не оставлял» же ее было на улице. Альтруистки помогли блондинке подняться и решили отвести к себе на работу — благо недалеко, — напоить чаем на больничной кухне, обычно вечером туда никто не ходит. По дороге Анечка дивилась: при общей бессвязности речи их подопечной, матерные слова та выговаривала совершенно ясно и четко, остальное понять было невозможно.
В эту ночь дежурила Верка Творогова, аккуратистка и зануда, никто с ней не дружил. Верка неохотно впустила их в отделение, явно всего этого не одобряя, и удалилась, задрав нос. Девчонки напоили тетку чаем и пытались уговорить ее поесть больничного супчика, оставшегося от обеда. В этот момент появилась баба Маня.
Баба Маня
Она выпучила глаза и куда-то быстро умчалась, а через минуту появилась, конвоируя сонного дежурного врача и тыча пальцем в сцену активного альтруизма. Молодой хирург Мухтар Арзиевич вспомнил, что он начальство, и грозно вопросил: «Почему посторонние на пищеблоке?!» Ирка с Анечкой переглянулись. Объяснять про альтруизм? Глупее не придумаешь. В это время их подопечная, врубившись в ситуацию, решительно встала, опираясь о стол, и, тряся щеками, заорала на бабку Маню, употребляя только те слова и выражения, которые ясно выговаривала. Но бабку Маню недаром заглазно называли фашисткой и бандеровкой. Она была родом с Западной Украины. И хотя в спокойном состоянии нормально говорила по-русски, в минуты волнения переходила на дикую смесь украинского с польским. Бабы Манину ответную тираду даже я не сумела бы дословно повторить, не говоря уж о скромнице Анечке. Но основная ее мысль сводилась к тому, 410, якобы, блондинкина матушка имела интимные отношения с конем, причем противоестественным способом, в результате чего блондинка и появилась на свет. Мухтар Арзиевич остолбенел, восхищенно разинув рот. Ирка с Анечкой тянули блондину в сторону выхода. Возле распахнутой двери стояла Верка, ехидно улыбаясь и поигрывая ключом. Троица выкатилась на лестницу, Верка захлопнула дверь, дважды злорадно повернув ключ. На улице протрезвевшая блондинка остановила такси, буркнула на прощание: «Все путем, ребята, все путем» — и уехала навеки. Подруги долго возмущались бабой Маней, решили, что она типичная фашистка, и разъехались по домам, спать.
Бабу Маню обзывали фашисткой не только за ее склочный характер, но и за внешность. Она была высокая, костлявая и носастая старуха. Белый колпак носила надвинув на уши, как фашистскую каску, материлась виртуозно, курила «Столичные». Рассказывали, что во время войны у нее погибла вся семья, то есть даже маленькие дети. Сама она об этом не распространялась. Каким ветром ее занесло в Москву, неизвестно, а известно, что бабка Маня всю жизнь была одинокой, но совсем недавно сошлась со вдовым дедом. Вместе с дедом баба Маня получила готовеньких внуков, которых нежно любила, и взрослую разведенную падчерицу.
Бабка Маня со своим дедом и взрослой падчерицей воспитывала двух свиней у себя в Подмосковье, таскала ведрами объедки из больницы, за что была дружно попрекаема всем персоналом при малейшем конфликте. Это не мешало опять же всему персоналу собирать эти самые объедки для бабы Мани и хранить их тайно в холодильнике. В общем, обычная старуха, ничем особым не примечательная. Но однажды баба Маня была настолько выведена из душевного равновесия, что почти совершенно перестала говорить по-русски.
Как-то ночью по скорой помощи привезли в больницу немца. В те довольно-таки еще недалекие времена иностранцев в Москве было гораздо меньше, нежели теперь, а в советскую больницу, сами понимаете, их попадало совсем уж незначительное количество. Чаще других лечились студенты негры, пепельные от чуждого климата и непривычной пищи, да полуживые туристы греки, которым по международно-финансовому курьезу гораздо дешевле было съездить к нам по туристической визе, чем лечиться на родине. Л этот пожилой немец был самый что ни на есть западный иностранец из ФРГ. Его, видно, сильно прихватило, он лежал тихий, с побелевшими губами, и безропотно сносил все тяготы бесплатной медицины. Оперировать сразу его побоялись, а может, он не согласился, и пока наблюдали и лечили консервативно.
Вот этот-то немец и вывел бабку Маню из душевного равновесия одним фактом своего присутствия. Непривычно улыбчивая в эти дни баба Маня, выяснив из истории болезни, сколько немцу лет, приставала ко всем, ненавязчиво спрашивая: «Как думаете, девки, воевал немец аль нет?» От нее отмахивались, так как понять ее можно было с трудом, но любые разговоры — и деловые и во время перекуров — баба Маня непременно сводила на немца. Мало того, она еще и крутилась все время вокруг него в маленькой палате. Умильно улыбаясь длинным змеистым ртом, поправляла одеяло, приносила водички, по делу и без дела все время наведываясь в палату. Однажды вечером Анечка видела, как бабка Маня, поправив без нужды подушку и потушив верхний свет, говорила немцу: «Баиньки пора, бай-бай». Немец тихо и вежливо отвечал: «Бай, бай», думая, что с ним прощаются по-английски, но баба Маня не уходила, все улыбалась и смотрела на немца. Наконец, старшая сестра заметила неладное: девчонки, смотрите за бабкой Маней, странная она какая-то, что говорит, не поймешь, и возле немца крутится, как бы она ему не сделала чего, может, она думает, что это он всю ее семью в войну порешил».
Немца скоро выписали, баба Маня постепенно успокоилась и стала орать на всех по-прежнему нормальным русским языком.
Ирка
Иногда Ирка приглашала Анечку к себе в гости, когда родителей не было дома. Эти посещения Анечка называла «пожить красивой жизнью». Ирка с родителями обитали в большой темной квартире, в старом доме в центре Москвы. Чего только там не было! В гостиной целую стену занимали стеллажи с книгами. В основном книги были старинные, в темных тяжелых переплетах, а некоторые — в картонных или бумажных пожелтевших обложках с пожухшими узорами. Ирка, не глядя, вытаскивала с полки книгу и громко декламировала:
…Фиолетовые руки
На эмалевой стене
Полусонно чертят муки
В звонко-звучной тишине.
— Это Валерий Брюсов, — говорила Ирка.
Папа у нее был зубным доктором и увлекался поэзией «серебряного века», а мама работала во внешней торговле. Анечка удивлялась, чего это родители не помогут Ирке поступить в институт. Ясно было всем, даже Анечке, что Ирка со своим выдающимся носом, отчеством и особенностями произношения в институт сама не поступит, но Ирка хотела сама, без всякой протекции, и поступала уже третий год безрезультатно.
На кухне с красными клетчатыми занавесками и такой же скатертью на столе Ирка жарила на сковородке крошечные бутербродики с сыром. Сыр мягчал и растекался по хлебу, вкусно было неимоверно. У Анечки дома сыр никогда не жарили, а жарили картошку на сале я ели ее с селедкой и луком, еще жарили вареную колбасу, которую ели с макаронами.
Потом подруги раздевались до белья и шли на балкон загорать в маминых широкополых шляпах и пляжных очках с цветными стеклами. На балконе, сидя в шезлонгах, съедали бутербродики, запивали их папиным ликером из фигуристой бутылки. После трапезы Ирка аккуратно доливала в бутылку водички из чайника. Иногда Ирка доставала откуда-то из-за книг большую старинную — вроде сундучка — шкатулку красного дерева. Там были мамины драгоценности, некоторые очень старинные, еще от прабабушки, говорила Ирка. Подруги надевали длинные, нежно шелестящие бусы, втыкали в волосы костяные гребни, инкрустированные перламутром и кораллом, брошки с пронзительно сверкающими камешками пристегивали прямо к трусам, потом душились мамиными духами из «фиала», маленького флакона с хрустальными гранями. Ирка рассказывала о поэтах-символистах, об эстетике смерти и текучих водяных растений, о кокаине, черных шелковых простынях, курительных свечах. Вечной Женственности и горечи тубероз.
Анечка, совершенно ошалевшая от запаха духов, блеска драгоценностей и ликера, спрашивала, почему Ирка не носит такую красоту. Ирка грустно говорила, что мама не разрешает, считает, что в ее возрасте дорогие украшения носить неприлично, безвкусица. Потом Ирка, чтобы встряхнуться, включала проигрыватель, ставила свою любимую пластину — танец с саблями Хачатуряна — и начинала дико скакать по комнате Б негритянской пляске. Бусы звенели, брошки сверкали, Анечка в беленьких дешевых трусиках и золотом тяжелом ожерелье робко подпрыгивала рядом. Как всегда неожиданно, все прекращалось: Ирка бросала взгляд на часы, говорила, что сейчас папа с работы придет. Подруги в темпе одевались; шкатулка убиралась в тайное место, бутылка с весьма послабевшим ликером ставилась поглубже в бар, Анечка быстренько мыла рюмки и тарелки. Потом она выходила на улицу, в яркий солнечный свет после темной квартиры,
Остановка троллейбуса, озабоченные граждане с авоськами и хмурыми лицами, очереди у магазинов, пьяные, милиционеры, мамаши с колясками… Только запах волос при лепких порывах ветерка еще о чем-то таком напоминал.
У Ирки закрутился бурный роман с Сашкой-лифтером, алкоголиком, а Анечка познакомилась с нумизматом Володей. Встречаться и гулять подруги стали реже, но постоянно перезванивались и «делились».
Володя
Анечка купила у бабки Манилой падчерицы страшно модный белокурый парик за полцены и с аванса пошла в кафе «Лира» с девчонками-сестрами из их отделения. Выглядела Анечка — отпад: брюки клеш от бедра, шириной тридцать два сантиметра, босоножки на платформе, как копытца, ядовито-зеленый батник в «облипку» из тонкого кримплена с воротником «заячьи уши», а сверху еще полосатая короткая вязаная маечка. Собственные свои небогатые серенькие волосы Анечка гладко причесала и забрала в хвостик, а крутые локоны белокурого парика обрамляли лицо и ложились на плечи. Ну прелесть! Анечка смотрелась в зеркало и ужасно напоминала себе драматурга Мольера с портрета в школьном кабинете литературы.
В кафе орала музыка, все курили и дым висел клоками. Денег хватало только на один коктейль. Анечка пригубила, вкусно. Тут же к ней подошел высокий парень и пригласил танцевать, она быстро, одним махом допила стакан и пошла. Парня звали Володей, он сказал, что увлекается нумизматикой, то есть монетами старинными. Кругом все выламывались в шейке, а Анечка с Володей в обнимку танцевали медленный танец. Анечка сообщила Володе, что зовут ее Жозефиной, что она увлекается поэзией и что у нее бабушка француженка и живет в Париже. — Вы любите Блока? — томно спросил Володя. — Нет, — отвечала Анечка-Жозефина. — Из символистов я больше обожаю Валерия Брюсова, — и продекламировала:
Фиолетовые руки
На эмалевой стене
Полусонно чертям звуки
В звонко-звучной тишине.
Володя был сражен Анечкиной эрудицией и сразу же сменил тему. Он обнял ее теснее и жарко зашептал в парик, в то место, где должно быть ухо:
— Поехали на флэт, у меня предки в ночную, возьмем кар, боттл возьмем.
Анечка восхитилась Володиной модной лексикой и поехала.
Сашка
А Ирка вместо, Анечки теперь дружила с лифтером Сашкой. У Сашки была круглая голова с намечающейся лысинкой, круглые очки и довольно-таки заметный животик. Сашка был личностью удивительной. Родился и провел детство он в какой-то глухой деревне или поселке. Потом его забрали в армию. И там, в армии, Сашка должен был дежурить ночами, следить за какими-то приборами и стрелками и отмечать какие-то данные. Спать было нельзя, а делать нечего, приборы сами работали. И Сашка взял тогда в библиотеке учебник английского языка и стал его по ночам изучать. Видимо, у него были способности: после армии, возвращаясь в свою деревню и будучи проездом в Москве, он подал документы в институт иностранных языков и неожиданно для себя туда поступил.
Первый курс, общага, студенческое братство, пьянки до утра, стипендия мизерная. Сашка, как все, подрабатывал то грузчиком в магазине, то разгрузкой вагонов. На втором курсе стипендию ему уже не платили, появились «хвосты» и задолженности.. До четвертого курса он как-то дотянул, а с четвертого его отчислили за пьянки и непосещаемость. Домой, в деревню, он, конечно, уже не поехал. Сначала, рассказывал Сашка, жил у японки. Настоящая японка, клялся он, даже кимоно было, Сашка вроде как снимал у нее угол, а потом просто стал с ней жить, как с женщиной, она, правда, старая была, лет пятидесяти, но шикарная. Японка тоже нигде не работала, а гадала на картах для заработка. Когда денег совсем не было, Сашка воровал консервы в магазинах самообслуживания и расфасованное сливочное масло.
Анечка с Иркой слушали Сашкины рассказы вечером на дежурстве, в сестринской. Для Анечки открывался новый мир. Ей почему-то не приходило в голову, что можно что-нибудь спереть в магазине самообслуживания.
Однажды Сашка вернулся домой, а японки не было, никто не открыл. Он погулял до вечера, вернулся, опять никого. Сашка возвращался туда несколько раз, неделю ходил, но на звонок никто не отвечал и окна вечером были темными, куда она подевалась, так он никогда и не узнал. Хорошо, что паспорт с собой был, а из вещей там остались только зубная щетка да бритвенный станок.
Сашка опять пошел работать в магазин грузчиком, а чего, там друзья — Толян, Колян, Алик-грузин, чего не работать, только платили мало, а ночевал то у одного, то у другого, ставил пузырь и ночевал. Но слава о Сашкином высшем образовании и английском языке, оказывается, пошла широко. Однажды обратилась к нему в торговом зале дама покупательница и предложила поработать гувернером при ее шестилетнем сынке Виталике. Обещалась купить костюм и выдать аванс, но жесткое условие — сухой закон, ни-ни, ни капелюшечки. Сашка охотно согласился. Дама эта, Анжелика Митрофановна, была из высшего света, работала администраторшей в интуристовской гостинице, а малец ее Виталик был негр. Сама она важная была, ужас, строгая, холодная, словно рыба мороженая, как еще ухитрилась ребенка-то нагулять. И стал Сашка работать гувернером.
Он должен был возить Виталика в зоопарк и в музеи, говорить с ним только по-английски, играть в развивающие игры и прививать хорошие манеры. Когда к Анжелике Митрофановне приходили гости, соратницы по интуризму, Сашка с Виталиком сидели за отдельным маленьким столиком, и Сашка, посверкивая очками, тихим интеллигентным голосом делал Виталику замечания по-английски и следил, чтобы тот правильно пользовался накрахмаленной салфеткой. Гости умилялись и завидовали. Чего-чего, а уж пыль в глаза пускать Митрофановна умела.
Сашка к Виталику очень привязался. Такой, говорит, хороший парнишка, понятливый, умненький, ненабалованный. Мамаша ему все запрещала, с детьми во дворе поиграть — ни в коем случае, боялась, что могут обидеть. Непонятно чего добивалась, ему через год в школу идти, а он с другими детьми ни разу в жизни не общался. Городской транспорт тоже нежелательно, только на такси, чтобы не было у ребенка отрицательных эмоций от городского транспорта. Мороженое тоже нельзя, чтоб не простужался. Готовила Виталику отдельно и требовала, чтобы Виталик с Сашкой обедали, пользуясь ресторанными салфетками и ножами. Но чтоб приласкать, там, или посмеяться с ребенком — это она не умела, стерва, одним словом. Но Митрофановна весь день была на работе, а Сашка с Виталиком сами по себе. Про такси они сразу же договорились, что нечего деньги зря транжирить, тем более что у Виталика была тайная страсть, про которую знал один Сашка.
Виталик обожал троллейбусы и снаружи, и внутри. Он их и рисовал все время, а уж покататься на троллейбусе — это было для него просто счастьем. И вот Виталик с мороженым устраивался на самом высоком сидении, на колесе полупустого по дневному времени троллейбуса, а Сашка — с бутылочкой пивка, и так катили они, кайфуя, как на корабле, через всю Москву в сторону зоопарка или еще куда-нибудь. В зоопарке Виталик съедал еще два мороженых — больше трех в день Сашка ему не разрешал, — а себе покупал чекушку водочки, а потом еще пивка, если деньги оставались, И все было шито-крыто. Но однажды, выйдя из зоопарка, они нос к носу столкнулись с Толяном.
— Спешу, — сказал Толян. — К Нинке из бакалеи, у нее день рождения, юбилей, тридцать два года, помнишь Нинку-то?
— Ой, Нинок! — сразу жарко вспомнил поддатый Сашка, давно ведущий монашеский образ жизни.
— Хочешь, давай со мной, Нинка обрадуется, она спрашивала, чего ты не заглядываешь.
Сашка подумал; времени навалом, Митрофановна раньше семи с работы не придет, надо заглянуть к Нинке, а то обидится. Виталику Нинкина коммуналка показалась гигантской пещерой. Темный узкий коридор, под потолком прицеплены велосипеды, цинковое корыто, лыжи. Ванна вся в ржавчине, потолок в разводах, единственная тусклая лампочка. Здорово. А в комнате у Нинки веселье было в самом разгаре, дым коромыслом. Нинка сначала застеснялась Виталика, вроде иностранец, хоть и маленький, тем более что Сашка для шика подговорил Виталика поздороваться по-английски. А потом вспомнила, как по телеку показывали голод в Африке, всплеснула руками, и бросилась Виталика кормить. Виталик, который действительно проголодался, несмотря на три мороженых, уписывал за милую душу невиданные экзотические яства: винегрет, селену, холодец с хреном. Сашке сразу налили штрафной стакан и орали «пей до дна», «пей до дна», пока он не допил до конца. Тут все закрутилось, завертелось, пошло, поехало.
Сашка танцевал с Нинкой, потом с какой-то блондинкой, Нинкиной подругой, потом пошел на кухню с блондинкой вроде покурить, потом прискакала Нинка, вцепилась блондинке в прическу, потом вылезли соседи и стали грозиться милицией, потом Сашка ничего не помнил, его уронили на пол в пылу дамской разборки, и он уже не встал. Ночью в квартиру ворвалась ненакрашенная и растрепанная Анжелика Митрофановна в сопровождении двух интуристовских амбалов. Она сразу углядела
Виталика, спящего на диване, у самой стенки, за чьей-то теплой спиной.
Сонный Виталик пробормотал: «Мам, я пить хочу» — и пытался уснуть снова. От него пахло селедкой, на щеке была губная помада. Его весь вечер трогали за волосы разные тетеньки, целовали, обнимали, спрашивали про Африку. Митрофановна понесла Виталика в машину, а амбалам указала глазами на Сашку, спящего на полу и заботливо укрытого чьим-то пальто. Амбалы подняли Сашку и стали его бить, но Сашка никак не просыпался и на ногах не стоял. Бить его было неинтересно, амбалы плюнули и поспешили вслед за начальницей. Наутро Сашка поплелся к Митрофановне виниться, каяться. Но она, как только увидела его в глазок, открыла дверь и молча выкинула на лестничную клетку охапку Сашкиного барахла. Сверху бросила паспорт. Сашка позвонил еще раз: «Дай хоть с пацаном проститься!» Митрофановна зашипела из-за двери: «Убью, посажу, если не уберешься сию секунду». Так Сашка потерял место гувернера.
Первое время очень по парнишке скучал, привык к нему, до того славный был парнишка. Стерва Митрофановна, редкая стерва, даже проститься не дала. А теперь Сашка работал в больнице. Числился он лифтером, но помогал везде. В больнице коллектив в основном женский, а тяжелой работы много: то ящик с аптекой поднять, то больного на каталке отвезти куда. Сашка не отказывался. Все его любили, наливали спирта за помощь грамм по двадцать то тут, то там, и так весь день. Если он спал пьяный в своей каморке под лестницей, никто особенно не возмущался, вздыхали сочувственно, что поделаешь — пьющий человек. Золотой человек, но пьющий.
В больнице Сашка и жил, ходил чистенький, халат ему сестра-хозяйка меняла каждый день, питался больничной пищей, няньки ему обязательно оставляли то рыбки, то котлеток, то яичко. Когда работы было немного, Сашка сидел в своей каморке и читал все подряд, что подвернется: журналы, газеты, книжки, забытые выписавшимися больными. Разговаривал Сашка тихо, никогда не матерился, двигался ловко, даже пьяный. Но больше всего Анечке нравилось, когда привозили иностранца и вызывали Сашку в качестве переводчика.
Сашка как-то даже преображался, улыбался невыразимо иностранной интеллигентской улыбкой, сверкал очками и курлыкал чего-то тихо по-английски. Несчастный иностранец тоже начинал улыбаться, несмотря на боль и ужас, и заметно успокаивался. Сашка и Ирка не могли не найти друг друга, понятное дело, на почве книжек. Вечером, после отбоя, Сашка приходил к ним в отделение, выпивал спиртика от Анечкиных щедрот, а потом рассказывал им свою жизнь или спорил с Иркой про книжки. Половины слов Анечка не понимала, например, «тенденция» или «ракурс», «экзистенция» и прочее, но все равно, было интересно. А потом Анечка случайно узнала, что Сашка теперь частенько ездит к Ирке в гости.
Она представила, как Ирка с пузатеньким Сашкой в одних трусах скачут по квартире под «танец с саблями», и ей стало грустно. У самой Анечки роман с нумизматом Володей был какой-то странный. Володя мог не звонить по две недели, а потом появлялся как ни в чем не бывало, шумный, суетливый, нарядный, хвалился монетами (черными, грязными), а потом вез Анечку в каре на флэт.
Анечка не очень-то им и увлеклась, так, встречалась от нечего делать. Про монеты ей было разговаривать неинтересно, а других тем Володя избегал. Однажды он не появлялся особенно долго, а потом встретил ее у ворот больницы после дежурства. Какой-то странный, небритый, в штанах немодных. Все озирался вроде пугливо, а потом сказал Анечке, что он под следствием, скоро суд, даст Бог, пронесет, но могут года два впаять.
— Ой! — сказала Анечка, по-бабьи прикрывая рот горстью. — Чего ты натворил-то, за что?
— За что, за что, — зло передразнил Володя. — За фарцовку, за что. После этого разговора Володя пропал окончательно, Анечка решила, что, наверное, посадили. Сашка-лифтер тоже что-то перестал ходить к ним в отделение. Анечка спросила у Ирки:
— Вы чего, поссорились?
— Да нет, не могу просто его больше переносить, он рук после туалета не моет, — отвечала Ирка. Анечка засмеялась, пустяк-то какой: — Ты бы намекнула, подсказала бы.
—Да я и намекнула, спросила: Саш, ты чего руки-то не моешь после туалета? Вообрази, говорит, что на руки не с…
Прошло совсем немного лет. Анечка теперь — блондинка изумительного цвета с короткой стрижкой, сильно располнела. Муж у нее водитель и два сына-погодки. Из медицины она давно ушла. Муж берет оптом товары со склада и у челноков, а Анечка сидит на рынке, продает. Навар негустой, но они с мужем никакой копейкой не брезгуют, сыновья подрастают, армия — дамоклов меч. Однажды Анечка увидела Володю. Тот шептался с какими-то подозрительными мужиками, а потом подошел к ее лотку и стал равнодушно перебирать товар, на нее даже не посмотрел.
— Здравствуй, Володя, — сказала Анечка. Он недоуменно на нее уставился. — Не узнаешь Жозефину?
— Анечка! — ахнул Володя. — Как ты изменилась. «Худеть надо, ой, худеть надо», — подумала Анечка. Сам он вроде постарел, но совсем как-то не изменился. Открыл портфель, стал опять показывать монеты (черные, грязные). Анечка смотреть на монеты не стала, засмеялась, спросила, женат ли? Оказалось, женат, две дочери-погодки. Володя полез в бумажник, достал фотографию жены. На Анечку смотрело бесцветное женское лицо в обрамлении крутых локонов, чем-то неуловимо напоминающее драматурга Мольера.
Бабка Маня, наверное, давно померла, старая уже была. Да и Сашка жив ли, уж очень сильно пил. А Ирка в институт так и не поступила и недавно совсем уехала с родителями в дальние страны, видимо, осознав, наконец, сколь многие в любезном отечестве не моют рук после туалета.
- Комментировать
- 503 reads


Комментарии
7 hours 26 min ago
13 hours 12 min ago
13 hours 33 min ago
13 hours 46 min ago
13 hours 49 min ago
13 hours 53 min ago
13 hours 54 min ago
14 hours 3 min ago
1 day 8 hours ago
1 day 12 hours ago