Опаньки! Магазин

Романс


Он позвонил в дверь ровно в два. Как всегда, позвонил точно в обговоренный срок. И пришел, как всегда, раньше. Не таясь, стоял на другой стороне, против ее окон, смотрел на окна и ждал. Чего? Двух часов? или что она выйдет на балкон и позовет его, радостно? И вот он стоит на пороге. В огромном черном тулупе, таком нелепом в пусть еще и холодный, но уже весенний месяц. Стоит, такой необъятный, громоздкий. Как сказал он сам, увидев ее впервые: «Я рядом с вами просто бегемот».

Он снимает шубу, такой неповоротливый, такой огромный в ее крохотной прихожей. Устраивает шубу на вешалку, и возится с шубой долго, нудно — ну, при чем здесь шуба, какая чушь будоражит ее душу. И вот — наконец-то! — шуба пристроена, и в прихожую не войти, она вся заполнена огромным черным пространством, и от него, от этого пространства запах прелости, жуткий запах, в нем гаснет дух ее квартиры, в нем гибнет нежный аромат духов.

Он стоит на пороге комнаты, закрыв собой проем (в одной руке бутылка водки, в другой — огромный жирный торт), и смотрит на нее, не на комнату, на нее.

Она принарядилась: надела шелковый костюм, что ей к лицу и делает ее ярче, эффектнее, повозилась с косметикой и над волосами поколдовала, придала им асимметричность, что тоже шла ей необыкновенно. И, глядя в зеркало, сама себе удивилась: как она еще может быть красива. И скептически уточнила: иногда.

Он пришел и с порога обомлел. И все вздыхал, и ахал, и поглядывал на нее выразительно, должно быть, с томлением — и пока стоял на пороге квартиры, и пока долго и нудно снимал свой тулуп, и вот теперь, пока стоит в проеме двери. Стоит, наклонив вперед огромную шею, и смотрит на нее, как жирный кот на свежую сметану. Сейчас облизнется, и язык, огромный, жирный, дотянется до ушей.

Не облизнулся. Шагнул, и оказался на середине комнаты. Какая маленькая у нее комната.

Деловито ставит на стол водку, долго устраивает торт, но — наконец-то — садится (вернее, усаживается) поближе к водке, и стул потрескивает.

Смотрит, теперь с довольством, на стол — тот празднично сервирован и полон закусок (салаты ее конек).

По-хозяйски разливает водку, подносит стопку ко рту (какие крошечные у нее рюмки!) и произносит так многозначительно: «С праздничком». И она заставляет себя улыбнуться. И даже что-то молвит в ответ. (В праздники, когда за стенкой смех и радостные вскрики, так хочется, чтобы рядом был мужчина. Что за странная сила в именовании? Ну, хорошо, Новый год, день рождения — влияние звезд, допустим. Но — восьмое марта, что изменилось в нем оттого, что кто-то решил назвать его Восьмым?)

Он отправляет в рот огурчик, и тот похрустывает.

Вновь берет бутылку водки, и, довольным взглядом отметив ее рюмку, почти полную, наливает лишь себе. И вновь махонькая стопка исчезает в огромной руке, и она ждет: сейчас раздастся хруст, и ее хрусталь… Но рюмка благополучно опускается на стол, а он, подкладывая и оливье, и винегрет, смотрит на нее (да не на рюмку, на нее) теперь уже со страданием, и где-то рядом его обычная слеза. И говорит.

Дочь… С шестнадцати лет он дарил ей бриллианты, и вот результат: дочь замужем, а его и знать не хочет, он ей больше не нужен. ( И в голосе слеза. И смотрит на нее. И ждет. И она кивает головой, стараясь показать сочувствие, и молчит.)

А мать? — и слеза уже угадывается в глубине глаз. — Второй сын, его брат, тот, что живет с матерью — пьяница. Помогает матери — он, а вся любовь — тому.

В его глазах — гамма чувств, в них и призыв, и ожидание. И укор. Мол, достаточно он уже порассказал, пора бы ей и полюбить его, воздать за тех, неблагодарных, которым он услаждал жизнь. За муки, если вспомнить классику.

Она молчит и ждет: теперь про жену?

А жена. Квартиру оставил. Мебель вся импортная. Ковры. Уазик (Прошлый раз он говорил про «Москвич»). Теперь, когда он пенсионер…

Пенсионер он вполне бравый, и на гражданке ему бы еще пахать и пахать.

И куда он теперь? В речной флот?

Он смотрит с обидой и укором. Потом и губы поджимает. И глаза отводит — корысть ее его шокирует. И говорит, что не отдохнул еще после службы. А там, потом, когда-нибудь собирается вахтером в какую-нибудь тихую конторку, так, чтобы сутки спать в каморке, а три дома быть, и жить на пенсию. Он свое уже отработал, теперь уж пусть другие.

Она пытается представить его молодым, моряком-подводником. Наверное, он понравился бы ей тогда, в ореоле своей службы. Но ведь и он не встретил ее прежней, той, юной, красивой, мимо которой ни один мужчина в возрастном диапазоне от и до не прошел не глянув, и всяк норовил заговорить, а она — голову вскинула и мимо, уж больно много было их вокруг, уж очень утомлял ее их бесконечный рой — и вот теперь она имеет то что имеет.

…Темнеет морская гладь, и пенятся белые, нет, серовато-голубые гребешки волн, и солнце, огромное, плоское, в голубовато-серебряной дымке, и внизу, в глубине огромной водной стихии — подводная лодка, и на ней — смелые, отважные — какие еще?

Неужели он, этот обрюзглый, здоровый, да просто жирный рыжий некрасивый был там, среди воды и опасностей, и жизнь его — его?! — полна почти что исторических событий. Он был там, в том огромном, далеком от ее мирка, мире, о котором скупой строкой иногда сообщали газеты, где были конфликты, локальные войны, кораблекрушения, где кто-то гибнул, а кто-то спешил на помощь, и он был — там? В огромном океане, вдали земли. И когда мрачнел небосклон, и волны взмывали до небес над океаном, в океане, в толще воды — что?

И он, вдохновленный неожиданным ее интересом, смотрит победно, и слеза из голоса исчезает.

Она хочет знать о его службе? (И в голосе теперь воодушевление и гордость)

В кают-компании на столе графин стоял, в нем спирт, но не для всех, понятно. Для избранных. Только для нас, для старших офицеров.

И солнце меркнет над водной стихией, и серебристая пена на морской ряби сменяется грязью, и вода покрыта жуткими пятнами мазута, и рыба гибнет и идет на дно…

Он смотрит на ее погасшее лицо и говорит поспешно: «Вот мы однажды пришли на Фиджи».

И вновь в ее глазах интерес и ожидание.

Фиджи — звучит-то как! Фасонисто, феерично — так и представляется сказочный рай: низкое небо, невероятно огромные звезды, листья незнакомых деревьев, похожие на огромные опахала, дивный, изысканный аромат ярких цветов, и жаркое солнце, и ночная прохлада, и в черной ночи…

И, напившись, перевалились через ограды, и оказалось, что это дом их, фиджийской главы, губернатора, что ли — а часовые!..

И — ха! ха! ха!

Он перестает смеяться и смотрит на нее с укоризной и даже чуть морщится: у нее нет чувства юмора. Как тот сатирик, что постоянно повторяет: не смеются те, что неумны.

Приплыть на Фиджи, кстати, где они? Она только и знает, что где-то за экватором — невероятно! посредине океана. И там, на другом конце земли, в чужих водах — наша подводная лодка? Невероятно. И та земля, как земля из сказки, про которую с детства все знаешь, но на которой невозможно побывать — какая она, если идешь по ней, если видишь ее зелень, если слышишь ее запахи? и что такое огромное, тайное могло привести туда наших моряков?

Пересекали моря-океаны, чтобы напиться? Как вон те мужики на том углу?

Почему ее все раздражает? Ну, почему, право же, разок не посмеяться, что бравый русский морской офицер может так запросто оказаться в пьяном виде в опочивальне фиджийского главы — ха! ха! ха!

— Я знаю, в чем дело, — сказал, и в голосе вновь слеза. — Это мне одна мстит.

Бред какой-то. Нет, ее волнует таинственное, но ее, домашнюю, книжную — но он! Здоровый мужик, высокий, огромный, массивный, исколесил все моря и океаны — то ему женщины из прошлого мстят, то его бабка заговорила.

Сидит, откинувшись на спинку стула, и стул скособочился. Глядит на нее, но не в лицо глядит, в вырез платья, и глаза закатил, что означает, должно быть, избыток чувств. И переводит взгляд на водку. Терпеливо выуживает остатки и улыбается, и говорит, вновь со значением: «за нас».

И она, с трудом, но улыбается в ответ и поворачивает лицо к телевизору. Там концерт, и все поют о любви.

Поют громко, надрывно — по-современному. И вдруг — мелодия, нежная, томная. «Отцвели уж давно хризантемы в саду»… Да, отцвело, все, что было. А что было? Мечты, ожидания… Все казалось, вот еще чуть-чуть, она подождет, она терпеливая, и… «отцвели уж давно хризантемы в саду». И что осталось от увядшего кустика? И сколько ей осталось?

А если выпить рюмочку, и рюмочку. И закрыть глаза. Ну, ведь не замуж. А может быть…

Музыка парила по комнате, и обнимала, и обещала… Такая нежная, такая страстная, такая томная, такая…

— Мы в кают-компании, когда собирались, обязательно романс,- пробасил он.

Она не сдержалась, повела плечом раздраженно.

И на его лице появился болезненный укор:

— Ты что, совсем романсы не любишь?

И в глазах такой сложный взгляд, в нем и укоризна, и снисходительность, и обида, и… — Бог с ним.

Она промолчала и с деланным вниманием вновь повернулась к телевизору, где теперь что-то говорила чья-то голова. Ей не интересна ни голова, ни ее речи, но можно смотреть на экран и не смотреть на своего гостя.

Вход для пользователей

Последние комментарии

Сейчас на сайте

Сейчас на сайте 0 пользователей и 1 гость.

Поиск по сайту

Rambler's Top100 Рейтинг@Mail.ru Яндекс цитирования