Опаньки! Магазин

Эхолот


История морской болезни


А все, однако же, как поразмыслишь, во всем этом, право, есть что-то.

Н.Гоголь. Нос.

Говорят, в Англии выплыла рыба, которая сказала два слова на таком странном языке, что ученые уже три года стараются определить и еще до сих пор ничего не открыли.

Н.Гоголь. Записки сумасшедшего.

Признаюсь, с недавнего времени я начинаю иногда слышать и видеть такие вещи, которых никто еще не видывал и не слыхивал.

Н.Гоголь. Записки сумасшедшего.

Проверить эти сведения пока не было ни возможности, ни особой необходимости.

А.,Б.Стругацкие «Полдень. XXII век»

Пролог. Сон.

Гул голосов, хлопанье дверей, хлюпанье носов, шарканье подошв, топот ног, и, наконец, — прессующий внутренности в плотный ком, — хриплый, как вечерняя уборщица, нервный, как директор школы — ужасающий звонок на урок.

Задыхаясь, он влетел в класс и увидел, что училки нет. Класс гудел и бесился.

Швырнув ранец прямо от двери на свою парту — третью в среднем ряду — он ринулся в бой. Оторвав две головы, три руки, несколько пар ног, отвесив смачный, сотрясающий мозг щелбан чьей—то лысой башке, он уселся на место, и правильно сделал, потому что сразу после этого, неожиданно, наступила абсолютная тишина. Ненадолго. Потом старательно сопели дети, — главное: поскорее втиснуться на места.

Учительница выжидающе стояла у черной доски. Рядом с ней подозрительно ждали две женщины в белых халатах: медсестра из медпункта и другая, незнакомая, с худощавым желчным лицом, бледно—фиолетовыми волосами и выпуклыми глазами, которые слишком хорошо были видны через увеличивающие стекла очков. «Здравствуйте. Садитесь».

Недружно хлопнули крышки парт и зашуршали тетради.
"Ребята, сейчас наши врачи проведут небольшой медицинский осмотр».
Это учительница ответила на удивленные взгляды учеников.
Халаты поплыли по рядам.

Рыба (так назвал он про себя незнакомую врачиху) копалась в ученических волосах, а медсестра что-то бойко заносила суетливым карандашом в записную книжку тревожного цвета.

Врачи приблизились. Рыба подошла так близко, что он почувствовал запах касторки (по правде сказать, он не совсем точно знал, как пахнет касторка, точнее, совсем не знал, но, помня, что в детских книжках она упоминается, как весьма неприятная особа, тут же решил, что это она и есть). Пахло не то от халата, не то от рук, он не разобрал, да это и не важно. Мгновенно совместив оба образа, воображение превратило медицинский запах в душный смрад трюма пиратской шхуны или гниющего в порту китобоя. Но только на секунду — жесткие и холодные пальцы, неожиданно вцепляющиеся тебе в волосы, отбивают всякую охоту фантазировать.

«У тебя гниды, мальчик». Голос, похожий на ночной разговор заржавевших петель.
Медсестра резво закарябала в блокноте. Учительница киношно вскинула брови. В классе умерли звуки…. Все. Нет, не все. Вон, слышно, как хлопают ресницы Ленки Нестеренко. Эх, лучше б ты еще неделю болела, но не видела моего позора!

«У тебя гниды». Это эхо? Или она повторила? Он втянул голову в плечи, а она все копалась в его волосах. Накопавшись досыта, брезгливо утерла руки о халат. Какая чепуха!
Ему показалось, что окружающая тишина состоит из взглядов, направленных на него. Злорадный, жалостный, «хорошо, что не у меня», «что такое гниды?», «ни фига себе!», просто равнодушный…
«Гниды, гниды, гниды…»
«Если не удалить, скоро будут вши».

Бесцветный, похожий на гниду, голос с издевательскими нотками. что-то подкатило к горлу. Он хотел спросить, сказать, но перехватило дыхание.

«После уроков зайдешь в медпункт. Подумаем, что с тобой делать». Это медсестра. Наша. А голос чужой. Вражий голос.

Вспомнил фильм «Двое в городе» (смотрел с родителями в доме отдыха). Там (не в доме отдыха, а в кино) одному мужчине отрубают голову с помощью гильотины, такого приспособления, в котором главная часть — огромное косое лезвие, падающее между двух столбов прямо на шею. А голова помещается в специальном отверстии (как в деревенском туалете) между двух соединенных досок, вообще, это и правда, похоже на поставленный вертикально стульчак деревенского туалета. И голова там закрепляется так, чтобы не вырваться и не убежать.

И вот он заходит в медпункт, а там установлена гильотина и возле нее, скромно сложив руки на коленях и потупив взор, сидит тихая молчаливая Рыба. А он приближается к гильотине, не может не идти, и ему даже этого хочется.

Он оцепенел, ему страшно было пошевелиться. Тишина еще верховодила в классе.

Врачи двинулись дальше, проверили остальных, а потом как-то незаметно исчезли; что-то говорила учительница, только непонятно, что именно она говорила; а он все сидел в одной позе.

Сосед по парте толкнул его локтем в бок.
«Что такое гниды?»
«Что?..»


И вдруг — спасительный рев звонка! И как будто лопнул огромный мыльный пузырь. Стучали портфели о столы, летали учебники и тетради, стали прорываться голоса. «Звонок дается для учителя! Домашнее задание!» Какое там! Звонок дается для того, чтобы отличать уроки от перемен! Врачей уже давно нет, их просто не существует.

Он взял портфель и устало поплелся к двери. Потом он долго брел по коридору, и его толкали со всех сторон обезумевшие одноклассники.



«Домой, домой, домой…»

Он тяжело бежал вслед за мыслями и чувствовал, что вот-вот вырвутся слезы, его уже душило, в горле болело от усилий сдержать рыдания.

Внизу проплывала железобетонная земля, разлинованная на плиты полосками жухлой травы, — он словно перемещался по листу серой бумаги в клетку. В бетоне утонули камешки и ракушки. Он позавидовал им на бегу — хорошо вот так лежать и всё. Мир прыгал перед глазами, смешиваясь в тошнотворный коктейль.

Проносясь мимо треугольной арки, он шарахнулся — испугался проходившей женщины. В лице ее было что-то рыбье.


Подъезд, милый подъезд. Как же ты похорошел с утра!

Он бежит вверх по лестницам. Лифт вызывать не стал — вспомнил грохот железной двери, мелкую тряску, исцарапанную кабину, хлипкие створки, площадки, проплывающие вниз мимо узких окошек по ту сторону сетчатой шахты. Сначала перепрыгивал через две ступеньки. Потом устал.

Воздух хрипом вырывался из легких. Хлынули слезы.

Он бежал и плакал, стискивал челюсти и поскуливал, пытаясь сдерживаться. Несколько раз спотыкался, падал, поднимался, бежал дальше.


С пунцово—мокрым лицом он добрался до седьмого этажа. Перед дверью квартиры остановился и отдышался. Дверь излучала тепло. Позвонил. Пауза затянулась. Дома — никого. Что же делать?..

Вниз не хотелось. На крышу — к воздуху, к ветру, к чему угодно! Проходя по темному чердачному коридору, он вспомнил, как однажды с отцом уже выходил на крышу. В этом коридоре тогда сидели прямо на загаженном полу, стояли у копченых стен какие—то неопрятные молчаливые люди с растрепанными волосами. Люди курили. Рядом валялись объедки и пустые бутылки.

«Кто это, папа?» — спросил он на крыше.
«Бичи», — сказал отец, — живут без дома, без семьи, как рыбы в море. Только они грязные и злые на весь мир».


И вот крыша. И небо. И порт — скелет фантастической рыбы. Он подошел к каменному парапету, перегнулся, глянул вниз. Воздух пах палтусом. Внизу тихо лежала узкая улочка, на другой стороне стоял дом. Он пониже нашего и в нем на первом этаже — пельменная, возле которой всегда много народу. Крыша этого дома хорошо отсюда видна. Черное смоляное покрытие. В некоторых местах смола блестит, как живая. Кое—где лужи, бутылки и всяческий сор.

Когда он смотрел на эту крышу, казалось, что если взобраться на парапет и, сильно оттолкнувшись, прыгнуть, то можно долететь до нее и побродить там немного.
Тут он вспомнил сон, который уже несколько раз повторялся, но не стал от этого менее жутким. Во сне он перелезал через парапет и шел по карнизу спиной к улице, потом барьер кончался, и он переставлял ноги вдоль стены — дом, прилепившийся рядом, был еще выше. Он шаркает по каменному карнизу, касается раскрытыми ладонями стены, поднимает голову и видит уходящий в небо фасад, стена гладкая, ровная, ни единой зацепки. В эти мгновения ему казалось, что внизу, позади, ничего нет, никакого дна. Ему становилось страшно, жутко до невыносимой слабости в ногах. И он просыпался.

Он немного постоял и вдруг что-то почти насильно заставило его, словно подтолкнуло холодной сильной ладонью, и, оставив портфель, он перелез через выщербленный каменный бортик и шаркающими приставными шажками двинулся по карнизу. Те же ощущения, что во сне. Посмотрел вверх. Лучше бы не смотрел. То же самое. Небо и стена, уходящая в серые тучи.

Странное чувство: не один. Поворот головы. Точно. С противоположной стороны карниза навстречу ему идет человек. Женщина. Приблизилась. Внутри у него словно что-то сгорело. Рыба! Женщина с рыбьим лицом. Увидела его и улыбается. Сняла с головы лиловые волосы и машет приветственно. Глаза моргают сквозь стекла. Пустые. Без смысла. Ледяные. Стеклянные.

Он стал соображать, что же делать. Решился. Повернулся лицом к улице, спиной к стене и, сильно оттолкнувшись, с отчаянным криком, прыгнул.
До противоположной крыши он не долетел, шлепнулся на асфальт напротив пельменной…
Раздумывать было некогда. Встал, бросился бежать. Оглянулся. Увидел Рыбу. Она гналась, махала париком и молча пыхтела, потом стала широко раскрывать рот, полный чудовищных зубов, огромных, словно тоже увеличенных толстым стеклом. Полы рыбьего халата трепыхались на затхлом ветру. Ему показалось, что Рыба вот—вот полетит.

«Домой, домой, домой…» — неслось и прыгало в голове.
Он бежал и чувствовал, как наливаются тяжестью ноги, и не хватает сил одолеть усталость капризного тела. Наверное, так бегают на дне морском, или на ядре планеты—гиганта. Невыносимое сочетание: желание спастись и почти полная невозможность оторвать ноги от земли. Внезапно пошел снег. Нет, не снег. В воздухе носилась, забивала рот и нос колючая сухая рыбья чешуя, вихри чешуи. Заболело в груди. Нечем дышать. Незачем дышать. Вот—вот вырвется крик, тяжелый, как десять килограммов картошки. Бессмысленный. Нет крика. Нет.

Рыба его настигала.

Двор. Он увидел окно и, преодолевая тяжесть слоновьих ног, что было сил подпрыгнул, оторвался от земли и полетел… полетел будто бабочка на огонь. Окно распахнулось, он свалился на пол и остался лежать, в тишине и безопасности, без движения.
Некоторое время он просто дышал и слушал.



Было тихо. Из кухни вышла мама в переднике. "Что с тобой, сыночка?"
Как же ему стало хорошо, как спокойно. Мама подняла его и положила в карман. А он выпрыгнул из кармана, повис у нее на кулоне, заплакал и стал сбивчиво рассказывать. Про медосмотр. Скосив глаза, чтобы видеть его, мама гладила его мизинцем по волосам и успокаивала. Потом стала рассматривать волосы.

«Нет там ничего, — почти пела мама. — Слушай, да у тебя лоб горячий! Ты часом не заболел?»
Он успокоился.
Мама ему постелила.
«Ложись—ка поспи. А уроки — потом».

Он разделся и погрузился в постель.
Раздался звонок в дверь. Зловещий, издевательский.
«Мама, не открывай!»
Он спрятался с головой под одеяло. Там было тепло, темно и уютно. Услышал, как ватно щелкнул замок, услышал приглушенные голоса в прихожей и, наконец, услышал, как хлопнула дверь.

Он осторожно выглянул из—под одеяла. Мама стояла посреди комнаты и держала в руке ядовитого цвета парик. Лицо у мамы было непривычным. Ему стало страшно. Очень уж непривычным было лицо. Мама смотрела прямо в глаза.

«Женщина какая—то приходила. Просила тебе передать…»
Его опять прорвало. Он заскулил, запричитал.
Мама молча смотрела.
«Сына, а где твой портфель?»
«На крыше», — ответил он сквозь слезы.
Мама пошла к двери.
«Не ходи…» Но она уже вышла.

Стало обидно, что мама оставила его одного.

Но она скоро вернулась и принесла портфель, а обида, поджав хвост и скорчив глумливую рожу, уползла до следующего раза под шкаф.
Парика у мамы не было.
Мама присела в изножье кровати и сказала, что папа прислал им письмо, полное жевательной резинки. Пластинки были плотно уложены рядышком одна к одной и оклеены бумагой из тетради в клетку.

Мама стала читать. Отец напоминал, что рейс скоро заканчивается. Рассказывал он про теплые, ароматные страны на берегу океана, про пальмы и разных экзотических рыб, про солнце, которое светит всегда, и про то, как шумит море; а еще про огромные витые раковины и маленьких негритят.

Он слушал. Он чувствовал, как постепенно наплывает на него ласковый океан и обволакивает его, а сам он — в большой светящейся розовой раковине и слышит ее шум, и смех негритят, и пенье диковинных птиц наверху; и казалось ему, что весь страх, и он вместе с ним растворяется в теплой солоноватой воде и ласковом солнце, и было ему хорошо и спокойно, и уже снился ему загорелый отец с обезьянкой на правом плече, и сам он снился себе, и мама на песке у моря, и пальмы, склонившиеся к воде…. . . .



Он проснулся от холода, тяжело дыша в одеяло, укрывающее влажное тело до самых бровей. Некоторое время по инерции жил в сновидении. С ужасом вспоминал подробности. Жуть.

Скоро детали растворились в солнечном свете, в легком воздухе комнаты, стали яркими веселыми зайчиками и поселились на потолке, стенах, полу. Но осталась стекловата в ногах, а на груди плотно улеглась плитка свинца. И еще стало казаться, что день сегодня какой-то особенный. Недаром ведь такой странный сон. Надо же…

Он переключил внимание из своего мира во внешний. Услышал тихие медленные звуки города, утренние хлопоты мамы на кухне: бодро звякали крышки о кастрюли, ложки о чашки, миски о стол. И, наконец, голос матери.

«Сынок, вставай!»
Голос праздничный, воскресный. Сегодня же воскресенье! Ну конечно! Он закрыл глаза и решил спать.
Не вышло.


Тогда он медленно освободил из-под одеяла сначала руки, затем тело по пояс, потом откинул тяжелый и влажный кокон, сполз на пол и пошлепал босиком в ванную, заглянув по дороге на кухню.
«Доброе утро».
«Доброе утро, сыночка. Скоро папа вернется. Письмо нам прислал. И там тебе жвачка. Лимонная, кажется».
«Я знаю».
«Откуда?..«
«Знаю…«
Доброе утро…

Потом был завтрак: яичница и чай с хлебом—маслом. Как вкусно! После завтрака захотелось в кино.

«Мам, я пойду к Андрею, а потом в кино. Можно?» Мама помогала ему одеваться, а он думал, сколько денег она даст — мороженого тоже хотелось.
Мама дала рубль. Здоровско!
Всё. Нет. Ну—ка!.. Ну…

Он подошел к зеркалу и долго рассматривал отраженье волос. Остался доволен. Какие там гниды?! Фигня!

Мама поцеловала его в щеку, он открыл дверь тамбура. Рукоятка замка была холодной и гладкой.
«К обеду не опоздай».
«Ладно».
Открыл замок внешней двери и шагнул из квартиры спиной.

В ноздри и открытый рот ему дохнуло соленым рыбным ветром, встречный поток ударил снизу в ступни, понесся стремительными ручьями вдоль падающего тела. Нарастал высокий воющий звук.

Он глянул под ноги и ужаснулся. В сером мареве не было дна. Из глубины сочился тусклый свет, словно от пыльной лампочки где-то в подвале.

И еще ощутил он шевеление там, внизу, существа, которое выглядело женщиной в белом халате, с огромными зубами, глазами как молоко и спутавшимися, нечесаными волосами в клешне.

Он посмотрел вверх и увидел высоко над головой, сквозь слой прозрачной воды, плотно закрытую дверь. Она стала медленно удаляться, потом сменилась большой белой лодкой; через борт перегнулся человек с очень знакомым лицом; вот он смотрит внимательно вниз, и поднимает руку в прощальном торжественном жесте. Лица человека не разглядеть.

Внезапно он почувствовал, что тело его изменяется. Тогда он попробовал закричать.


Пролог. Явь.

И проснулся окончательно. Некоторое время просто лежал, рассматривал белизну потолка, лампы дневного света в пластиковых рифлёных гробах, восстанавливал дыхание.

Легко ли было ему после такого сна продолжать? Теперь легче. Вот раньше, в начале, было почти невозможно. Уже месяц ему снится жизнь Иннокентия Сомова. И редко когда он во сне взрослый.

Ничего из того, что происходит в сновидениях, не имеет отношения лично к нему… Хотя, кто знает, может быть сплелись в этих сновидениях два детства, две жизни. Во всяком случае, он считает, что, засыпая, перестает быть собой, и точно знает, кем он становится. Но он привык. Даже несмотря на то, что сны не забываются. Есть примета: чтобы не забыть сон, нельзя смотреть на окно после того, как проснешься, сначала нужно восстановить мысленно всё сновидение, а то улетучится. Это полная ерунда. Он может смотреть куда угодно и думать не важно о чем — сны не забываются, даже мельчайшие детали. Они словно нанизываются на тонкую леску, образуя ожерелье, способное всерьез конкурировать с жизнью. Поначалу было тяжело, казалось, что кто-то ему эти сны неслышно нашептывает. А теперь стало легче.

Похоже, сегодня, немного отдышавшись, он сможет начать. Сегодня он начнет — Сомову очень нужна его помощь. И чем больше людей узнает о нем и о том, что с ним произошло, тем лучше, — повысится надежда на помощь со стороны.

Он поднимается, садится, откидывает одеяло, устраивает ноги в уютные больничные тапки и, прошаркав к столу, достает из ящика с двойным дном пачку сероватой клетчатой бумаги в картонной папке с надписью «История болезни», еще достает карандаш и ластик, чтобы стирать ошибки, аккуратно раскладывает все это перед собой, некоторое время спокойно разглядывает, а потом приступает. Он тихо бормочет, словно проверяет фразы на слух, а затем старательно, помогая себе мимикой, записывает на разлинованные казённые листы эту удивительную и необыкновенную историю.


Глава первая.


…великие шлюзы, ведущие в мир чудес, раскрылись настежь, и в толпе причудливых образов, сманивших меня к моей цели, двойными рядами потянулись в глубине души моей бесконечные процессии…

Г.Мелвилл. Моби Дик.


В лечебнице было тихо. Нет, конечно, покрикивали время от времени санитары на пациентов, пациенты на санитаров, пациенты на пациентов, санитары на санитаров, и врачи на пациентов и санитаров, билась лабораторная посуда хрустко о шершавый плитчатый пол в процедурных комнатах, но в целом — в целом, все было тихо, совсем не так, как в период, когда Сомов буянил, — не сравнить. Теперь это место можно было считать белоснежным стерильным раем, если бы не назойливые жала шприцов.

Есть такое предположение: а не строят ли подобные заведения в особых местах, с особой такой «энергетикой»; я в это не верю, думаю, дело просто в отсутствии буйных. В силу определенных особенностей, о которых речь пойдет впереди, Сомова не стоит считать классическим случаем буйного психиатрического пациента, и, тем не менее, после того, как он успокоился и стал тем, кем он стал, в лечебнице наступил полный штиль. Никто больше не врывался на кухню и не всматривался фанатичным взглядом в огромные кастрюли с супом, никто не пытался перелезать через забор и бежать к пруду, разрывая на себе одежду и крича, что она мешает дышать, никто не процарапывал лаз в канализацию алюминиевой ложкой без ручки.

В период от успокоения до превращения Сомов просто гулял в местном парке: каждый раз находил новые тропки и забредал куда глаза глядят (пока не наткнутся на клинический забор, или, скорее, изгородь — это просто тонкая, с мелкими ячейками, стальная, или какая—то там еще, словом, почти незаметная, но страшно прочная сеть; поставили ее не так давно американцы, или немцы, не помню… нет, скорее американцы, по—английски они говорили неправильно, но крайне бегло, а может немцы, или голландцы, ну их… лица у них узкие, глаза почти по бокам, но не англичане и не французы, это точно, а может, марсиане какие—нибудь, и построили в смысле, так сказать, гуманитарной помощи, чтобы пациенты не слишком бежали, а то, мол, наводнят города и села, смешаются, и трудно будет отличить… а глаза—то, дескать, пусть себе глядят, на то и придуманы. Сволочи. Не глаза, а эти… инопланетяне). Ну вот. Уходя далеко—далеко (но по эту сторону забора), Сомов… как бы это поточнее… отдавался осени, как отдаются во время укола в руки любимой медсестры, которая вернулась из отпуска такой сладенькой шоколадкой. Да, шоколадкой… Знаете, наверное. Если не знаете, поверьте на слово: ощущение — в высшей степени!.. Особенно когда как бы невзначай коснешься кончиками пальцев ее бархатной щиколотки или коленки… А она ласково мазнет тебя по заду прохладной ваткой и лукавыми глазками по глазам… Впрочем, я отвлекаюсь.

Кроме матери, Сомова никто не навещал, он больше никого не ждал, так что все было на местах. Правда, мать ему тоже не слишком хотелось видеть, всё казалось, что чего—то она для него не сделала. Но он старался об этом не думать и виделся с ней, тратя на эти встречи все свои силы и отлеживаясь после них по нескольку дней. И тогда было особенно ясно видно: устал он смертельно от всего окружающего, — если уж даже мать так влияла на человека.

Сомов уже не думал тогда о рыбалке, а если какое—нибудь предвестие появлялось в области сердца, или, скорее, печени (потому что, есть такая теория, что зачатки мыслей сперва появляются в душе, а она — в крови, ну и так далее… как—нибудь я опишу это может быть более ясно), словом, если что-то такое приближалось, Сомов сразу заставлял себя вспоминать время, когда был еще обыкновенным человеком.

Дело в том, что Сомову с детства не нравились водоемы: реки, озера, моря, океаны, даже лужи его мало привлекали — это ребенка—то! Помните, наверное, как это весело: швырнуть вместе с другом булыжник в большую дворовую лужу, а особенно если рядом проходит толстая злая соседка с авоськами, а потом рвать когти куда подальше, слабея от смеха и совсем не думая о вечере, когда она припрется к родителям и будет пыхтеть на кухне за закрытой дверью, маячить пухлой тенью на ребристом стекле и звякать чашкой о блюдце.

Детство—то он и вспоминал. Деревенское детство, у бабушки. Большой огород с кустами крыжовника и смородины, низкорослые яблони с горьковато—мелкими плодами, толстую ленивую кобылу, на спине которой можно было безопасно просидеть, при желании, несколько часов странного лошадиного сна прямо на дворе, — главное, чтобы почтальон, дядя Миша—Головастик, не проехал мимо на своем желто—пегом Казбеке; вспоминал Сомов «сельпо» на горе и мешки с «кирпичами» черного, еще свежего хлеба, машину—молоковоз и водителя, дядю Юру, дававшего порулить по сухой песчаной дороге, и Люсю (не то Огурцову, не то какую—то еще, но тоже, кажется, растительную, Кабачкову, что ли… а может, Карпову… не помню), — деревенскую хулиганку, которая очень любила показывать пацанам за поленницей что у нее там есть под юбчонкой. Да мало ли что еще, всего и не вспомнишь.

Таились, правда, и в детских воспоминаньях подвохи. К примеру, стоило Сомову вспомнить арбузно—полосатый беретик на курчавой голове, и он видел свое падение в пруд неподалеку от дома. Кроме того, что в этот пруд падали четырехлетние карапузы в зеленых беретах, местные трактористы приводили туда на водопой свои трактора. Так вот, когда в памяти всплывали такие вещи, как пруд, Сомов очень страдал. Потому что в обнимку с фрагментами детства приходило на ум все, что связано с удивительным сомовским даром. Он вспоминал и сумасшедшую рыбалку с Францевичем, и тот чудесный момент, когда вода как препятствие перестала существовать для его глаз, когда он впервые почувствовал себя эхолотом: достаточно посмотреть на воду, выстрелить силой своего желания в нужное место и эти твои волны мгновенно вернутся к тебе и принесут картинку происходящего в подводном мире, то есть то, что обычно недоступно взору людей.

Но в тот, последний период, даже вспомнив обо всех чудесах, Сомов оставался внешне спокоен. Он только грустно улыбался и смотрел куда—то вдаль, в никуда, словно теперь ясно видел не только сквозь воду, но и сквозь время.

Поскольку я не Сомов, рассказ об этом не так ранит мое сердце, и совсем уж не может сделать из меня душевнобольного, а значит, есть смысл последовательно все изложить и поскорее с этим покончить.

Перед тем, как приступить к сути, замечу, что когда подползали к нему воспоминания о чудесах, Сомов принимал свой запас циклодола, сразу шесть—семь таблеток, которые откладывал (как и многие пациенты) специально для таких случаев, чтобы суток на полутора—двое погрузиться в бессмысленность туманной улыбки. Доктор об этом знал, никогда не принимал кардинальных мер, но всегда уточнял: «Что, совсем худо было?» или: «Может, перетерпели бы?» По—разному уточнял. Но всегда. Каждый раз. Правда, в таком состоянии Иннокентий вряд ли мог бы ответить что—нибудь вразумительное. А может и к лучшему были эти таблетки, — отчаянье от невозможности вернуть утраченное, разрушает.

Не нужно много времени, чтобы рассказать, что именно приключилось с Сомовым, но отлично, тем не менее, что его не будет рядом, что я пишу не в холле, или что он не находится на этом столе, иначе я невольно мог бы нанести душевную травму моему подопечному, напомнив о плохом, я ведь многое проговариваю вслух. Не хотелось бы его ранить. Потому что наши общие планы требуют нормального бодрого состояния и недюжинного здоровья, потому что то, что мы хотим… то есть, то, что я должен предпринять, очень поможет Сомову, очень. Это, собственно, самое главное. А нынешнее положение ничего не меняет. Это все равно, что, отбывая пожизненное заключение в бочке с водой, готовиться принять участие в чемпионате мира по плаванию, даже будучи мастером спорта международного класса и имея собственную резиновую шапочку с номером. Понимаете? То есть, нужно менять статус, а самое важное здесь — местоположение. Его и нужно менять. Они этого не понимают, новое больничное начальство, они просто считают меня не вполне адекватным. Ну да ладно, будем надеяться, что они тоже сменятся, и появится в этом гадюшнике хоть один здравомыслящий человек, который поймет, как важно ему помочь. А пока ему следует хорошо питаться (в этом я по мере сил помогаю) — необходимо поддерживать не только дух, но и тело, физическую форму. А поддерживать трудно, потому что кругом одни опасности. Вот совсем недавно воевал с кошкой. Ей, конечно, высоко, но все равно пыталась добраться, зараза. Еле справился. А неделю просто покоя никакого не было. Она мне даже снилась. Сейчас расскажу. Снится мне большая банка селедки. Знаете, жестяная. Вот она открывается, и вылезают из нее две рыбины. Вылезли, осмотрелись по сторонам, и пошли друг за другом на плавниках, переваливаясь, как животные ходят, горизонтально. А тут — кошка. Видели бы вы, что с ней сделалось: шерсть дыбом, в глазах — ужас вселенский и рот (человеческий) распахнулся в неслышном отчаянном крике. Селедки ушли, а кошка, должно быть, сдохла от разрыва аорты. Но не будем отвлекаться. Сперва нужно ввести вас полностью в курс дела.

Так и подмывает начать с той странной рыбалки, когда Сомов вдруг стал видеть яснее. Но забегать вперед я не стану, пусть даже мой рассказ покажется скучнее, чем мог бы быть (я не ставлю себе задачи никого развлекать), — дело в том, что есть масса вещей, людей и событий, без последовательного описания которых чего—то будет недоставать. Это бывает, всё вроде на месте, и продукты хорошие, а не хватает, скажем, соли, или, там, пряности какой—нибудь, корицы, или гвоздики, чего—то незначительного, но на самом деле крайне важного, какого—то особого штриха. Кстати, и с лекарствами так: один ингридиент, и даже просто доза, могут сделать из великолепного медикамента откровеннейший яд.

что-то я все время отвлекаюсь. Звали Сомова Иннокентием. Иннокентием. А отчество его… отчество его можно найти в любой центральной газете двухгодичной примерно давности, если внимательно поискать. Но мы этими поисками заниматься не будем, отчество Сомова, как слово, не имеет существенно важного значения для этой истории, поэтому оставим его в покое. Хотя, если бы мы, все—таки, стали искать в читальном зале, листая рыхлые газетные подшивки, то ошалели бы (а я уже в который раз), от того, насколько поразительная история выросла вокруг человека, чье отчество мы ищем, как много учреждений и лиц было вовлечено в эти странные события и как неожиданно все завершилось. Но мы этого ничего не прочтем и не увидим, поскольку не станем искать отчества Сомова, оно не столь важно. Вот сам непосредственно отец — дело другое — его личность в нашем деле имеет большое значение. А отчество — почти никакого. Да и маловато Иннокентий пожил на свете, чтобы применять к нему полный вариант имени. А, вспомнил, его отца звали Овидием. Это его настоящее имя. Не Авид, а Овидий. Легче легкого было бы рассказать, что дед Иннокентия любил Античность (и особенно римскую литературу, и особенно поэзию), а потому взял, да и назвал сына Овидием, и как плакала мать младенца, которая мечтала назвать его в честь своего отца — Индустрием, и как они потом помирились, а мальчишка рос и все звали его Видька, что в фонетическом варианте звучит вполне обыкновенно, и только на письме выглядит по—другому, — я мог бы все это рассказать, если бы знал, что так это и было. Но, к сожалению, мне ничего неизвестно о том, почему Сомов—пэр носил такое необычное имя, более того, я не знаю даже, почему был назван именно Иннокентием Сомов—сынок: в честь Иннокентия Смоктуновского, или какого—нибудь другого артиста, или политического деятеля. Ничего этого неизвестно. А вот остальное, всё, что известно мне хотя бы мало—мальски и более—менее объективно, иногда может быть что-то прибавляя от себя, несущественное, — так, какую—нибудь краску, — чтобы полнее, четче обрисовать атмосферу или смысл происходящего, — я вам сейчас расскажу.


Глава вторая.


…немалая часть мореходов
Тяжкой пучиной взята, на воздух уже не вернувшись,
В море погибель нашла.

Публий О. Назон. Метаморфозы.


Он родился на Юге, жил—поживал до тринадцати лет с родителями на Севере, потом (с ними же) переехал в Крым, а оттуда (уже только с матерью) — в Подмосковье, где и оставался до недавнего времени, не нажив ни добра, ни зла. Впрочем, со временем, да и с добром—злом, вы же понимаете, всегда происходят какие—то неполадки.

Мать Иннокентия посвятила жизнь семье, хотя первую ее половину отдала бухгалтерии. Муж ее, отец Сомова, работал океанологом, или ихтиологом, точно не помню, главное, — он имел прямое отношение ко всяким морским существам, изучал их внимательно и подробно (особенно дельфинов любил и китов), от работы своей получал удовольствие, и в семье не принято было употреблять в пищу морепродукты животного происхождения. Впрочем, может быть, отец Иннокентия, наоборот, был капитаном шхуны, бороздившей моря и океаны в поисках рыбы разных пород, и ели Сомовы столько морепродуктов, что и не снилось какому—нибудь рыболовецкому траулеру? Или быть может, он служил китобоем и гонялся по волнам за каким—нибудь белоснежным призраком кита. Честное слово, точно сказать не могу.

Отца Кеша видел мало, и за короткие недели, что тот проводил на берегу, не успевал от него устать, чтобы уже можно было спокойно не видеть. Постепенно ко всем водоемам на свете он стал относиться с опаской, — Кеше хотелось иметь настоящего отца, как у большинства пацанов, а море отнимало у него эту простую возможность. Иногда мальчик видел во сне океан. Он был с бородой, усами и белыми густыми бровями над суровым взглядом сине—зеленых глаз. Он шипел и грозно гудел, а во рту у него плавало множество лодок и кораблей. Лицом же океан напоминал отца Кеши Сомова. Но как-то не полностью, что-то было чужое, в выражении глаз, как будто океан просто надел маску, а через прорези видны настоящие его глаза. Утром мальчик просыпался и жил дальше.

Было несколько эпизодов, когда Кеше казалось, что все у них с отцом еще может наладиться. А иногда ему было очень жалко отца. как-то раз, вечером (Кеше тогда было уже лет пятнадцать), они возвращались из гаража, после того, как поставили машину. Было уже поздно, безлюдно, горели фонари, ночь стояла уютная, по—настоящему южная, теплая. Некоторое время они молчали, а потом отец стал рассказывать про иностранное телевидение. Он говорил о мультике, где героем был какой—то Маззингер, полуробот—полусупермен. Отец рассказывал все это в лицах, с такими характерными восклицаниями, пытаясь, как видно, передать звуковые эффекты мультфильма. Но Кешу это не трогало, он не знал, кто такой Маззингер и с трудом представлял даже, как он может выглядеть. А еще ему стало неловко за отца и досадно, что тот никак не может понять, про что именно нужно сейчас говорить, что он все время промахивается. И так ему стало обидно, что он было чуть не расплакался. Потом он часто вспоминал эту прогулку и корил себя за то, что не помог отцу как—нибудь выйти из этого нелепого положения. Тогда просто повисла длинная напряженная пауза длиной в остаток пути до дома. А потом отец уколол его усами и бородой, поцеловав на ночь, они разошлись по комнатам и легли спать.

Однажды летом Кеша с отцом и дядей (маминым братом из Бежецка) отправились в красном горбатеньком «Запорожце» на Селигер. То ли рыбки половить, то ли шашлыков пожарить. Уже почти ночью Кеша отошел от костра к воде. Неожиданно он увидел совсем рядом с берегом, прямо в озере, освещенную луной обнаженную девушку, почти девочку, у нее были длинные волосы, отливающие лунной синевой и маленькие торчащие грудки. Девушка стояла по пояс в воде и плавно покачивалась, то чуть погружаясь, то поднимаясь слегка над поверхностью, как поплавок. При этом она пристально смотрела на Иннокентия, а потом вдруг серебристо (он так и рассказывал, кстати), именно серебристо засмеялась и нырнула. На мгновенье над поверхностью воды очертили плавную дугу ступни ее ног, и Кеше показалось, что они зеленые, сросшиеся и больше похожи на небольшой хвостовой плавник, покрытый чешуей.

Когда, весь дрожащий (разумеется, от холода), Кеша вернулся к костру, оказалось, что дядя Коля уже завалился храпеть в палатку, а отец сидит один, глядя задумчиво на огонь. Кеша все ему рассказал, не сразу, но рассказал, про девушку. И отец поверил, не поднял сына на смех, не отправил спать, он все понял, а потом сам стал рассказывать о чудесах океана: о таинственных огненных кольцах, сквозь которые, как через врата, проходят иногда корабли, о чудовищах, живущих на дне, о гигантских кальмарах и спрутах, о скатах с размахом крыльев в сотню метров. Кеша слушал, как зачарованный и, в конце концов, задемал. И, наверняка на лице его мерцала счастливая улыбка. В то лето мальчишке вдруг показалось, что наступила классная жизнь. А потом у отца снова пошли эти рейсы.

Последнее школьное лето Кеша провел в деревне. Валяясь на цветастом покрывале в огороде, посреди солнечной лужайки, окруженной низкорослыми дикими яблонями, Кеша читал. Особенно он любил перечитывать старинную сказку о Человеке—Рыбе. Читал он ее и в доме, выбирая из всех комната самую маленькую и прохладную светелку—"сенник», в которой пухлый холстинный матрац ароматно пах сеном и колол через мешковину твердыми коготками бывшей травы; читал, устроившись — среди пыльных и твердых диванных подушек и валиков, обтянутых бледно—голубой выцветшей тканью, — на чердаке, возле маленького круглого окошка, тоже пыльного, с тонкой крестовиной рамы и узкими плинтусами замазки между рамою и стеклом. Лил дождь, и деревья в палисаднике зябко шелестели промокшими листьями, а в просветах между ветвями виднелась желтая тропинка далеко внизу, а на ней — бурные лужицы морей с полуутонувшими в них яркими цветными камешками, которые в таком масштабе, конечно же, были островами и скалами, рассыпанными по пустынным песчаным побережьям; а дикие голуби, которые показались бы жителям этих побережий громадными драконами, сонно хохлились на деревянном карнизе по ту сторону стекла, явно предпочитая опасность близости легкомысленного ребенка риску промокнуть до кончиков крыл… Я стал писать многословно и сложно. Постараюсь исправиться, иначе мы никогда не доберемся до главного в этой истории.

Напрасно беспокоились голуби и, просыпаясь, суетливо вертели настороженными… лицами, что ли… — когда Кеша читал эту сказку, он ни на что не отвлекался. Другое дело, потом, когда дочитывал.

Спустя много лет, в больнице, он вспомнил об этой сказке, — правда, довольно поздно, незадолго до таинственных происшествий, — что-то в ней будоражило Сомова—мальчика, а потом и Сомова—взрослого, не давало покоя, терзало; он перечитывал ее множество раз, а потом пересказывал близким, одноклассникам, случайным попутчикам, девочкам в лагере, редким таксистам, медсестрам, врачам. Почему он это делал, не знает никто. Я много раз перечитывал эту сказку и вообще, весь этот сборник и быстро понял, что так привлекло Сомова в этой удивительной сказке. Кстати, здесь я стал вообще очень много читать. Оказалось, что местная библиотека — просто кладезь замечательных книжек. Кроме классиков и современников здесь есть даже модернисты и экспрессионисты, о которых я никогда раньше не слышал, есть европейские книги на родных языках. Но я начал про сказку. Может быть, имеет смысл рассказать эту сказку прямо сейчас, своими словами, и вам многое станет понятно? Но даже если не станет, мы, по крайней мере, не упустим важной детали, элемента конструкции под названием «жизнь Иннокентия Сомова». Возможно, мне придется прерываться, чтобы не оставлять надолго нить рассказа о самом непосредственно Сомове, но всякий раз я буду возвращаться к сказке, пока не расскажу ее до конца.


На берегу синего южного моря стояла хижина. В ней жила вдова рыбака с единственным сыном. Когда мальчик появился на свет, с ним шумно поздоровалось море. Первый раз он засмеялся, глядя, как резвятся на волнах солнечные зайчики. Едва научившись ходить, ребенок побежал к морю. Его игрушками стали высохшие морские звезды, выброшенные приливом на берег, а еще — блестящие камешки-голыши.

Ничего странного, что для мальчика море стало роднее дома. А мать боялась моря. Оно отняло у нее отца, брата, а потом и мужа. Поэтому стоило мальчику уплыть на глубину, мать выбегала из дома и звала: «Вернись, сынок! Вернись!» И ее сын послушно выходил на берег. Но однажды он просто засмеялся, помахал матери рукой и поплыл дальше. Он очень вырос, ее мальчик. И тогда, в сердцах, бедная женщина крикнула ему вслед: «Если море тебе дороже матери, то и живи там как рыба!"

Неизвестно, как происходят такие страшные чудеса, но только ребенок навсегда остался в море. Он не утонул, но между пальцами у него выросли перепонки, горло вздулось как у лягушки, тело покрылось чешуей, а на спине появился длинный узкий плавник.

Увидев, что натворила в гневе, мать слегла и умерла в считанные часы.

Время шло. Опустевшая хижина обветшала и покосилась. Но один раз в год, в тот самый день, когда у матери вырвались роковые слова, Человек—Рыба приплывал к берегу, садился на большой камень и долго смотрел на дом.

И тогда рыбаки, их жены и дети старались не приближаться к тому месту. Не из страха, нет. Человек—рыба был их другом. Он помогал им распутывать сети, показывал, где идут косяки рыб, предупреждал о сильных подводных течениях. Рыбаки не подходили к хижине, чтобы Человек—рыба мог побыть в одиночестве в эти скорбные часы. Они очень хотели ему помочь, но едва ли это в человеческих силах…

.

Кеша стоял в огороде и смотрел на черную воду колодца, выкопанного неизвестно кем и когда у стены бабушкиной избы (и была ли изба, когда там появился колодец?), сруб от старости ушел в землю, вода отливала маслом и была тогда вровень с землей; земноводная трава мокла зелеными прядями на скользких затопленных бревнах, забиравших колодец в массивную полусгнившую рамку. Вдруг Кеша уловил движение в глубине, темный всплеск, как будто рыба метнулась. Он вспомнил, как ребенком тонул в городском бассейне, — в секции плавания, — и отметил, что этот давний полузабытый случай приснился ему на прошлой неделе. Вот он опускается по никелированной лесенке в воду, погружается по грудь, отталкивается и перестает чувствовать опору, и продолжает, и продолжает, и продолжает погружаться. Вода смыкается над головой, свет становится мягче, вокруг — тишина, немного болит в ушах, а глаза сами закрываются… и тут что-то тычется в плечо сверху, словно кто-то будит. Он открывает глаза и видит конец шеста, потом машинально, не понимая, нужно ли это, хватается за него обеими руками и, разрывая воду, несется к воздуху, к свету, к кафельному шелестящему гулу, и просыпается на долгом, тяжелом вдохе.

Истерическое ржание двух лошадиных голосов, скрип отъезжающего одра и зычный голос почтальона Головастика, с какой—то непривычной досадой понукающего Казбека, отвлекли Кешу от колодца, мыслей и воспоминаний.

В огород слабой походкой вышла мать. В руке ее сминалась порывами ветра телеграмма, — а мать всё пыталась ее расправить, — он всегда узнавал эти неизбежно сероватые листки с наклеенными наскоро полосками букв. «Сынок…», — сказала без интонации мама. А он уже понял, что там. Машинально, не почувствовав укола шипа, он сорвал с куста несколько ягод крыжовника и положил их в рот, стараясь справиться с дрожью. Потом протянул руку и взял телеграмму, смазав листком выступившую на пальце капельку крови.


КАПИТАН-ДИРЕКТОР ЧПОРП "АТЛАНТИКА" ТОВАРИЩ СОМОВ ОВИДИЙ (ОТЧЕСТВО) БЕССЛЕДНО ИСЧЕЗ РЕЗУЛЬТАТЕ НЕСЧАСТНОГО СЛУЧАЯ АТЛАНТИЧЕСКОМ ОКЕАНЕ ВРЕМЯ ПРОВЕДЕНИЯ ПЛАНОВОГО РЕЙСА КИТОБОЙНОГО СУДНА "ИЗМАИЛ" ЗПТ ПРЕДПОЛОЖИТЕЛЬНО ПОГИБ ТЧК ТЕЛО НЕ НАЙДЕНО ТЧК КОМАНДА КОРАБЛЯ ЗПТ РУКОВОДСТВО ЧПОРП "АТЛАНТИКА" ВЫРАЖАЮТ СОБОЛЕЗНОВАНИЕ РОДНЫМ И БЛИЗКИМ ПОКОЙНОГО ТЧК


Как они жили потом? Трудно сказать. Кто не знал такой жизни — не поймет, а кто знал — не захочет вспоминать. Мать Кеши прокляла море, часто вспоминала, как уговаривала мужа не ходить в этот рейс, но тот настаивал — последнее плавание перед пенсией и расформированием Китобойной Флотилии: новая международная конвенция запретила промысел китов и Объединение собирались переводить на добычу рыбы. А может быть в Институте Ихтиологии закрыли отдел исследования китов. Даже скорее так, потому что Сомов—старший любил китов и вряд ли смог бы на них охотиться. И мать говорила, и говорила, что все чувствовала, потому что знала, что он без моря не может, и слезы ее были солеными как море. Говорила она об этом долго, несколько лет, а потом перестала и научилась опять улыбаться.


Глава третья.


Для человека, недостаточно знакомого с повадками левиафанов, попытка выследить таким способом в океанах нашей планеты, не схваченной бочарными обручами, какое-то одно определенное животное, может показаться до нелепости безнадежной.

Г.Мелвилл. Моби Дик.


В двадцать пять лет Сомов-младший женился и превратился, наконец, в Иннокентия. Избранница его оказалась сварливой, дурно воспитанной и бесплодной. Чета поселилась в Звездном городке — тесть имел отношение к космонавтике. Тут есть смысл приостановиться.

Дело в том, что в детстве Кеша грезил космосом, перечитал всю фантастику, а в старших классах школы всерьез думал о поступлении в летное училище, но помешало слабое зрение — он довольно долго читал в очках с одним заклеенным лейкопластырем стеклом, — окулист и послушные ему родители пытались подправить глаз. Потом Кеша нашел у отца учебник «Навигация космических кораблей» и стал уточнять, схожа ли навигация кораблей космических и морских, и выяснил, что и там, и там ориентируются по звездам. Иннокентий взялся было за чтение, но скоро наглухо запутался в формулах, терминах и вычислениях траекторий движения. Книга была бережно отложена, а мысль, что мореходы и космонавты чем-то похожи, осталась. И, закончив школу, Кеша поступил в мореходку, на штурмана, навигатора, чем совсем не порадовал мать. Между тем, зрение у него не улучшалось. К тому же, как-то не сложились отношения с товарищами. Тогда он ушел в армию, на флот, просто явился в военкомат и сам напросился в подводники, даже обманул окулистов на медкомиссии. Это притом, что другие как раз пытались обмануть наоборот, чтобы не то что в подводники, вообще в армию не ходить. «Косили» по-разному. Как-то, помню, приходит юноша, такой застенчивый, немного нервный, к проктологу. Тот ему велит снять брюки. Паренек послушно выполняет. Доктор заглядывает ему… сами понимаете… И видит там большой стеклянный глаз. А призывник тихим таким, вкрадчивым голосом говорит: «Ой, доктор, я вас вижу…» Таких историй много. К Сомову они не имеют отношения.

Сомов настолько хотел в подводники, что выучил наизусть все тестовые таблицы и даже как-то помешал врачу толком осмотреть глаза. В результате его признали годным к службе в Морфлоте. Тут уж мать Иннокентия настолько расстроилась, что даже пыталась уговорить военкома не забирать у нее сына, но Кеша Сомов оказался настойчивым. В результате он ушел в подводники почти со скандалом, но со счастливым лицом.

Первым неприятным сюрпризом стало возвращение в Крым — призвали Сомова в Черноморский флот. Сначала направили в Севастополь, в учебку, дней на пять, а потом в Балаклаву, на завод, — окруженный меловыми, или какими-то другими мягкими скалами, — на котором ремонтируют подводные лодки. Зачислили Сомова в экипаж лодки 007, которая стояла в те дни на ремонте. Когда лодкины раны зализали профессионалы, она вернулась в родную Феодосию. Вместе с нею и прибыл туда Иннокентий. Постепенно выяснилось, что по номеру лодку никто не называет, — только «Наутилусом» (командир — капитан восьмого ранга Юлий Саибович Немченко, жирный, как дюгонь, — был патриот, верный фанат всего отечественного, и жестоко пресекал попытки величать лодку именем тайного агента английских спецслужб). «Наутилус» был старый и ржавый, погружаться мог метров на десять, но оснастили его суперсовременной ракетной техникой, которую время от времени испытывали. Почему дорогая начинка была напичкана в ржавую консервную банку, Сомов понял после одного из учений. Экипаж как-то вышел в море выпустить самонаводящуюся ракету; она по каким-то неведомым причинам не нашла цели (специально укрепленной лодки — «кефали») и повернула обратно, чтобы отыграться на «Наутилусе»; береговая охрана срубила ракету в нескольких десятках метров от лодки. Успели.

А однажды лодка заблудилась в нейтральных водах, километрах в семидесяти от Турции, сломалась рация; для того, чтобы прокричать SOS и не сорвать голос, пришлось экстренно воспользоваться правительственной космической связью.

Сомов служил сначала электриком, а потом старшим электриком, хотя до армии ничего в электричестве не понимал и даже однажды починил пылесос, после чего родителям пришлось покупать новый. Несколько раз к Кеше приезжала мама; встречи их были краткими и невеселыми. Первые полгода Сомову хотелось бежать, он даже строил планы. Потом привык. Не получится сейчас много внимания уделить морской службе Иннокентия, есть вещи важнее, но может быть потом, как-нибудь, я расскажу про то, как вечно голодные моряки срочной службы ели собак и мертвых дельфинов, мясо которых было похоже, только последние сильно отдавали тиной (Сомов не ел); про то, как по разгильдяйству одного западного хохла, забывшего закрутить какой-то там вентиль, чуть не утопили лодку на полуторакилометровой глубине, залив в балластные емкости тридцать две тонны воды; про то, как лодка все-таки утонула около пирса, где было неглубоко, а также про то, как однажды Сомов вышел покурить на палубу и успел сделать всего две затяжки: дело в том, что в это время доблестный командир о чем-то договаривался с рыболовецким сейнером, или траулером, стоявшем на рейде совсем рядом с лодкой, а потом с корабля на воду плюхнулся тяжелый тюк с оранжевыми поплавками, и капитан Немченко со словами: «Иди туда, будешь вылавливать», столкнул Сомова (который сделал буквально только две затяжки!) в воду и объявил тревогу «человек за бортом». В мешке оказалась всего-навсего рыба.

Пожалуй, есть смысл рассказать, как Иннокентий выходил в море через торпедный аппарат, это были первые опыты погружения. Сперва матросиков наряжали в презервативы — так называли специальные резиновые костюмы ядовито-желтого цвета; залезали в них через отверстие на груди, которое потом завязывали и вешали поверх него баллоны с кислородом. Затем, уже снаряженные, аквалангисты по трое забирались в торпедный аппарат — пятнадцатиметровую трубу диаметром сантиметров сорок-пятьдесят, и ждали там, наглухо задраенные. Чаще всего потом открывались внешние люки, и труба заполнялась водой, вместе с которой водолазы покидали борт лодки. Вообще, процесс странный, напоминает промывание кишечника. Иногда выход проходил всухую, торпедный аппарат не заполнялся водой и тогда аквалангистам приходилось ползти пятнадцать метров на боку. Это было мучительно долго. Однажды Сомов забыл открыть доступ кислорода и стал задыхаться. Тогда он принялся стучать специальным металлическим кольцом в люк, и его быстро спасли.

Под водой было совсем неинтересно, ихтиандры выходили (из якобы затонувшей лодки), всплывали, добирались до берега и выползали на сушу. Вот и все ученья. Правда потом, когда процедура погружения стала привычной, Сомов что-то такое ощущал под водой, нечто важное, он толком не мог этого описать. Сейчас я понимаю, что это было; вы тоже поймете, потом, когда прочитаете всё.

Два года службы прошли своим чередом: сначала Иннокентий был «карасем», потом стал «годком» и, наконец, «дембелем». Ему предлагали остаться на сверхсрочную в чине «сундука», но он отказался и вернулся домой без дембельского альбома и аксессуаров.

Несколько лет спустя он случайно встретил Немченко на каком-то вокзале в Москве. Тот приторговывал вяленой рыбкой и рассказывал, сплевывая скорлупу семечек, вскрываемых золотыми зубами, что «Наутилус», который давно уже проскользил положенное ему количество лье, списали и продали по дешевке туркам, а те его подлатали, почистили, раскрасили, как детскую карусель, прорезали в бортах иллюминаторы, сделали человеческий вход, неоновую вывеску с названием бара и поставили где-то на турецком побережье Черного моря. На всю привокзальную площадь (видимо по какой-то ретро-радиостанции) надрывался Бутусов. Пел он про скованных одной цепью. Немченко предложил выпить за встречу, но Кеша сослался на дела и ушел. Впоследствии, оказываясь возле этого места, Сомов старался пройти другой дорогой и внимательно смотрел по сторонам.

После армии Иннокентий подумывал, не податься ли в инженеры-ракетчики, или куда-нибудь в этом же смысле — хотелось быть поближе к космосу. Но размышлял он и о другой мореходке, Высшей, а потом передумал, понял, что почти ненавидит море. Сомова снова потянуло к космосу. Год Кеша провел на каком-то грязном металлическом заводе, после чего поступил не то в МВТУ, не то в МИИГА. А может, в МАИ. Там познакомился с девушкой. Выяснилось, что живет она в Звездном городке, а отец работает в Центре то ли Управления Полетами, то ли Подготовки Космонавтов. Девушка не раз намекала, что отец ее чуть ли не академик — автор проекта колонии на Марсе, знает в совершенстве английский, французский и японский, курит исключительно трубку и никогда не выходит к обеду без пиджака. Вспыхнула любовь, или что-то в этом роде; Кеша, кстати, особо не разбирался, любовь ли это в действительности. Влюбленные сняли комнату в Москве, быстренько свили гнездышко и поженились. Никакого торжества не было, они просто подали заявление, и в назначенный день явились в ЗАГС с двумя разнополыми свидетелями. Огромная женщина-церемоний-мейстер хрустальной указкой тыкала в те места, где следует ставить подписи, переходила с нормальной разговорной речи на какое-то тюленье чревовещание, и, в результате утомительной процедуры, чем-то похожей на экзамен по предмету, которого ты не знаешь, а преподаватель ведет себя слегка презрительно, зная, что все равно поставит тебе трояк, Сомов и его невеста вышли из Дворца Бракосочетаний молодоженами. Возражала против этой скороспелой свадьбы только мать Иннокентия. Уже поженившись, влюбленные наведались в Звездный городок. Тесть Иннокентия оказался настоящим романтиком. Он грезил космосом, и все время о нем рассуждал. Как-то поведал он Сомову, что, по каким-то косвенным данным, ученые достоверно установили, что спутник Плутона — Харон, — покрыт целиком коркой льда, а подо льдом этим — океан, и есть вероятность, что в нем имеется жизнь, несмотря на такую удаленность от Солнца. С горячностью, которая часто просто распирает низеньких сухощавых людей, он говорил о диковинных безглазых китах, громадных, но легких, как перышко, о горных цепях и пиках из чистого серебра, а еще о каких-то других таинственных и непонятных вещах. Как-то после одной из таких бесед Сомову приснился космос.

В открытом пространстве движется он через Солнечную систему. Мерцает и переливается Млечный путь. Иннокентий знает, что вокруг абсолютный холод и совсем нет воздуха. Но воздух не нужен ему, и он не чувствует холода, он — бесплотный и бессмертный дух, он — парус, что ловит незримый солнечный ветер. Нет больше Иннокентия, есть Летящий. Обернувшись, он видит голубую горошину-Землю; проплывает мимо серой Луны, дальше, к Марсу; достаточно одного осознанного желания, чтобы опуститься к поверхности планеты. Но не теперь, сейчас у него другая цель. Движение немного ускоряется. Остался позади Марс с его каналами и каменным женским лицом, в котором есть что-то смутно знакомое; уплывают Страх и Ужас. Пояс астероидов не останавливает Летящего, он словно пронизывает обломки некогда взорванного Фаэтона. На одном из обломков замечает развалины каменной башни. Остановиться? Как-нибудь потом. Приближается Юпитер. Он похож на смесь текучих самоцветов: среди тонких агатовых слоев попадаются островки ярко-оранжевой, красной и сине-зеленой яшмы, а опаловые облачка чуть смягчают яркость. Потом все смешивается, и на том же месте проявляется другая палитра, как будто к поверхности поднялся новый набор красок. Столь же величественно, как и сама планета, вращаются в атмосфере разноцветные, похожие на глаза, мальстримы. А всевидящее око Великого Красного Пятна внимательно изучает Летящего, затягивает в бушующий океан слоистых густых облаков. Но его ждут, и он уже отчетливо слышит этот далекий призыв, который сильнее беззвучного голоса Ока. И, нырнув под изящную арку колечка, Летящий оставляет Юпитер позади.

Расстояние до Сатурна он преодолевает в считанные мгновенья. Сатурн похож на Юпитер. Но кольца… Они значительно больше. Летящий приближается к тоненьким плоскостям, которые вблизи оказываются толщиной в два десятка километров. Он бросается в поток песчинок и камней, купается в этой бурной космической реке, чувствует и другие кольца, которые не видны: радиационные, магнитные; на Летящего они не воздействуют. А вот и «спицы», серебристые трубы. Сейчас они молчат, притворяются мертвыми, но Летящий точно знает, что настанет время, когда они оживут и их голоса услышат на Земле. Наконец, он выныривает и продолжает путь. Уран. Нептун. Он быстро минует их, космические стеклянные шарики, фальшивые самоцветы — зеленый и синий — в оправе тонких колец… или не фальшивые, и не стеклянные? — а икринки какой-нибудь удивительной рыбы, заброшенные волнами из неведомого далекого океана, живые… И кто из вас вылупится?

Миранда, Тритон, Уриэль, Умбриэль. Здесь готовится будущее. Прощайте, ангелы, мы еще встретимся!

Кругом всё темнее. Легкий озноб пробирает Летящего. Это невозможно! Он — дух! Но и бессмертный дух содрогнется рядом с дном мира. Плутон. Зов все сильнее. В нем — светлые ноты. Летящему становится спокойнее. И вот, наконец, из-за коричневого безликого шара поблескивающего тусклыми огоньками (не то вулканами, не то смрадные кострами) появляется чуть вытянутая ледяная планетка. Именно к ней он так долго летел. Приближается покрытый вечным льдом Харон. Летящий легко проникает сквозь кристаллическую толщу и погружается в густой серебряный океан. Он проплывает над горными пиками и серыми безднами, темными трещинами и блистающими равнинами. Исполинские пузыри газа увесистыми гроздьями медленно поднимаются к поверхности, к границе океана и панциря. Стайка крохотных безлицых русалок (или наяд?) гарцующих на морских коньках-горбунках, с игривым смехом рассыпается на его пути. Маленький единорог, белоснежный и слепой, с плавниками вместо ног, долго сопровождает его, держась чуть в стороне. Летящий ясно чувствует его удивление и любопытство. Как же они его замечают? Он ведь невидим. Но ему некогда остановиться и выяснить. Он ищет. Все отчетливее слышен зов. И вот внизу, над громадным зеркальным плато, он видит силуэт. Устремляется к нему, выравнивает скорость и долго плывет рядом с огромным серебристо-белым китом, или Существом, похожим на кита. У Существа нет глаз, нет рта, оно похоже на полупрозрачный дирижабль с тонкими плавниками и легким широким хвостом. И путь за ним светится. Изредка «кит» взмахивает своим хвостовым плавником и увеличивает скорость, обгоняя Летящего, потом замирает и ждет, а когда отстающий почти догоняет, неожиданно срывается с места — это похоже на игру с ошалевшим от счастья ребенком. Детскую радость испытывает гость от этой удивительной встречи и, наконец, просыпается в священной уверенности, что встретился со своим отцом.

Этот сон Иннокентий запомнил. Правда, мало кому о нем говорил. Скоро выяснилось, что тесть Сомова к столу выходит не всегда в пиджаке, да, собственно и не претендует, а курит действительно трубку, только довольно странную, сделанную по зэковской технологии из эбонита в виде головы какого-то чорта или страшного мужика, и в трубку эту вставляется овальная сигарета «Полет», которая становится круглой под грубыми желтоватыми пальцами, в общем, трубка — это такой вертикальный мундштук в виде трубки. Да, работал тесть где-то там, но не академиком, а то ли электриком, то ли завхозом, жена же его — обширная, как белуха — была до пенсии оператором башенного крана на строительстве Городка. Ну и выпивать в этой семье было очень даже принято, а любимым лакомством считалось пиво с вяленой рыбкой. Сомов и его молодая супруга поселились в Звездном, неподалеку от родителей сняв квартиру. Спустя некоторое время оказалось, что жена Кеши не может забеременеть, да это, пожалуй, и к лучшему — работу Иннокентий толком найти не мог (подрабатывал грузчиком в спецмагазине для космонавтов), вечно ходил хмурый, и жену свою не любил. Не то чтобы она была так уж плоха, просто, похоже, совсем они с Сомовым не подходили друг другу. Из-за этого, наверное, и не клеилось у него с делами, унылая семейная жизнь не пускала. Иногда Иннокентий об этом думал. И грустил. Всё чувствовал, но сформулировать не решался как Аристотель, или какой-нибудь Плиний. Похожа, сказали бы они, эта женщина в судьбе этого мужчины на эхенеис, или на ремору в жизни какого-нибудь морского судна. Прилипает такая тварь к днищу и тормозит естественный бег корабля. И тут уж, граждане, ничто не поможет, даже четыреста гребцов, как уже было однажды в истории с галерой Калигулы. И только один имеется способ справиться с этакой бедой — оторвать ремору от киля и выбросить в море. Сомов хоть и не осознавал всё так ясно, как Аристотель, но чутью своему доверял. Правда, менять ничего не планировал. Инициативу проявила жена. И скоро супруги расстались. Тяжелый на подъем и склонный как-то по-особому привыкать к пейзажу, Сомов остался жить в Городке, просто переменив квартиру — снял однокомнатную за меньшие деньги. Бывшая жена быстренько прилепилась к инспектору ГИБДД (или к его личному «Роверу») и стала тормозить его жизнь, а Иннокентий еще какое-то время по привычке заходил к бывшему тестю потолковать об освоении космоса.

Между тем, шаг за шагом, мы приближаемся к главному. После развода Иннокентий стал работать в Москве. Спасибо давнему приятелю. Но работал Сомов не инженером, согласно диплому, а специалистом по размещению рекламы, или, как говорят в народе, медиапланером. К началу странных событий этой истории Иннокентию исполнилось тридцать два года, и он почти забыл о море и космосе. Носил он густую темно-русую бороду и недорогую, но всегда аккуратную одежду скромного полуделового стиля: серый пиджачок «в елочку» или полумохеровый джемпер со сдержанным кубическим орнаментом на груди и серые шерстяные брюки, мечтающие об утюге. Пальтецо у Сомова было с регланом, цвета тины, шапка, что называется «на рыбьем меху», (почему-то вместо шапки, утепленной крупной чешуей, представляется какая-то мохнатая ворсистая рыба, похожая на зимнюю шапку), а ботинки — всегда очень хорошие, дорогие, на каучуковой, не промокающей подошве. Летом Иннокентий любил ходить в сандалиях на босу ногу, в рубашках с коротким рукавом и светлых свободных штанах. Волосы он стриг коротко и недорого, бороду подравнивал сам. А еще он опять стал носить очки. Сначала взял отцовские, в широкой роговой оправе, но потом, по совету приятеля, купил вообще без оправы и так к ним привык, что иногда даже забывал снять их на ночь. Зарплата у Сомова была не маленькая, но он не очень умел тратить ее на себя и большую часть денег отдавал матери. Рекламу Иннокентий презирал, стало быть, от работы удовольствия не получал никакого и, может быть, поэтому, выйдя из офиса, тотчас о ней забывал. Естественно, по службе он не продвигался, и если пользоваться параллелями из водно-промысловой области, которую я заявил с самого начала, был он скорее заросшим ряской и тиной прудом, нежели горной рекой. Между тем, старинный приятель Сомова — Валентин, тот, что помог с работой, — очень скоро стал начальником отдела и непосредственным шефом Иннокентия. На их отношения это мало повлияло, потому что Сомов никакого особого значения статусу приятеля не придавал. А тот, догадавшись, что Сомов и не думает ему завидовать, сразу расслабился.

Надо сказать, что Валентин, невзирая на лощеную пижонскую внешность, был страстным рыболовом, почти хищником в этой области (особенно любил удить в бурной и мутной воде) и постоянно зазывал Сомова с собой. Но Иннокентий не имел к этому никакой склонности, и даже добродушные насмешки товарища никак на него не действовали. Обычно Валентин шутил по поводу рыбной фамилии Иннокентия ( в школе его называли одно время просто «Сом»), и не зло зубоскалил относительно генов: отец, дескать, рыбак-профи, можно сказать, а ты — сухопутная крыса с привычками земляного червя. Сомов не обижался.

Один раз, это случилось весной — было уже совсем тепло — Иннокентий согласился поехать с Валентином на рыбалку. Ехали еще двое: сосед Валентина и двоюродный брат соседа. Кроме Сомова, все были рыболовы, знали назубок снасти, породы рыб, приметы и прочие рыбацкие радости; рассказывали байки, и, в итоге, четырехчасовая поездка на валентиновой иномарке оказалась почти приятной. Да. Почти приятной.


Глава четвертая.


Имелись в виду лишь предварительные, добавочные, попутные возможности, прежде чем будет достигнуто некое идеальное сочетание времени и места, когда все вероятное станет возможным…

Г.Мелвилл «Моби Дик».


…и глядит в глубину, где рыбы.

С.Соколов. Школа для дураков.


Разбив палатку, надув лодки и приготовив все снасти, горожане съездили в деревню за местным егерем и рыбинспектором, достали из багажника водку с комплектующими, и рыбалка началась.

Поначалу Иннокентий скромничал и от предложений поудить отказался. Но когда егерь Францевич — это отчество такое — узнал, что Сомов совсем не умеет ловить рыбу, у Иннокентия не осталось ни единого шанса уклониться от стояния с удочкой на берегу. Единственное, чего он избежал — путешествия лодкой на середину озера, да и то из соображений безопасности всеобщего лова. Про Францевича рыбаки по дороге наперебой рассказывали Сомову, единственному в компании, с ним не знакомому. Оказывается, в прошлом Францевич работал в кино, где-то на юге: не то в Одессе, не то в Ялте, это, впрочем, неважно — в советские времена все равно было где работать в кино — отрасль процветала везде. И вот Францевич… а надо сказать, что исключительно по отчеству его звали с самого раннего детства, это и понятно — не пропадать же такому отчеству! кстати, не подумайте, что отца Францевича родители назвали Францем, потому что страстно любили Ф.Кафку. Хотя, почему, собственно, нет? я ведь ничего об этом не знаю — знаю только, что отцом Францевича был некий Франц. Вот и поди разбери, из каких соображений в наше время родители детям дают имена. Так вот, молодой выпускник артиллерийского военного училища Францевич каким-то хитрым образом уволился из армии и устроился на киностудию пиротехником. Сначала он дымил, создавая в кадре красивый туман, потом готовил героев к расстрелу, напихивая им под одежду заряды, спустя несколько лет ему доверили взрывать машины и танки, и, наконец, апофеозом его пиротехнической кинодеятельности стал взрыв жилого семиэтажного дома, назначенного городскими властями под снос. Случилось это лет через десять после его прихода на студию. После этого подвига Францевич стал начальником пиротехнического цеха и при его царствовании фабрика выпускала в два раза больше грёз со всякими взрывами и дымами. Просто Францевич любил свою работу — чего-нибудь поджечь или взорвать для него было все равно, что для нас на рыбалку съездить, да и дружить он умел. Причем, со всеми. Его приятелями были сценаристы, режиссеры и художники киностудии, не говоря уж о реквизиторах, костюмерах и водителях; нужно ли уточнять, что все рядовые пиротехники любили его, как родного отца; заезжие актеры — любимцы и баловни кинодержавы — прежде чем поселиться в гостиничный номер, шли к Францевичу, немножко… за встречу, а директор киностудии лично заходил к нему в цех дважды в неделю просто пожать руку и расспросить о делах и здоровье; и даже пожарные — открытые неприятели и антагонисты всей пиротехники — относились к нему с явной симпатией. Правда, некоторые киношники (попавшие хоть однажды под смертельную шутку главного пиротехника) на полном серьезе утверждали, что Францевич — пироманьяк, но над такими открыто смеялись, обвиняя их в паранойе. Словом, жизнь была веселая. До поры, до времени. И кто бы мог предположить, что правы окажутся параноики!.. Однажды Францевич решил порадовать коллег своих в канун новогоднего праздника. Дело в том, что тридцатого декабря все киношники собирались на полдня в комнатах киногрупп и провожали старый год с шампанским и тортами. Францевич знал, что часам к одиннадцати утра народ стечется к вратам. Всю ночь он готовился, расставлял на крыше фейерверки и прочую пиротехнику. Что-то сюрпризное смастерил он по обе стороны от центрального входа, засел как рак-отшельник в укромном уголке, так, чтобы видеть вход и подступы к нему, и приготовился всю эту праздничную мишуру запустить. Поворотом одного-единственного рычага. Настало время. Денек был слабоморозный, снега не было вовсе, на юге это случается. Народ шел на студию. Пока разрозненными группками. Францевич терпеливо ждал. Постепенно общество стало кучковаться у входа. Подкатила директорская «Чайка». Из нее вышли: директор студии, его молодая вторая жена и ее крохотуля-дочка от первого брака. А надо сказать, что директор в детстве пережил страшную бомбежку — шла война, и в те годы случился с ним стресс, который время от времени давал о себе знать. Францевич об этом, естественно, даже не догадывался, и когда директор, в сопровождении своей новой семьи и разных официальных и полуофициальных лиц, приблизился к массивным стеклянным дверям киностудии, Францевич повернул рычаг. Происходившее дальше адекватному описанию не поддается. В небе шарахнул ядерный взрыв, посыпались разноцветные искры, раздались пулеметные очереди, еще несколько взрывов, справа и слева от входа ударили в воздух фонтаны огня, окрестность окрасилась всеми цветами радуги, где-то лопнуло и зазвенело оконное стекло, завизжала женщина, захлебнулись в собственном лае собаки и, наконец, откуда-то снизу повалил едкий оранжевый дым. Надо сказать, что после первого же залпа, взвыв отчаянным фальцетом, директор грохнулся животом на асфальт и, расставив ноги на ширину плеч, закрыл голову скреще