Опаньки! Магазин

Счастье


Человек среднего роста, чуть располневшей комплекции и совершенно незапоминающейся внешности, шел по мокрому тротуару, осторожно неся в руке букет цветов.

Цветов было немного, но все — разные по оттенкам и размеру.

Они и которые роднились лишь одним: даже не принадлежностью к букету, а своей вялостью и апатичностью, которые у них, цветов — как и у людей — случаются либо в очень плохую погоду, либо — перед смертью…

А погода в этот вечер была не то, чтобы плохая — а очень плохая. Очень-очень плохая — не сказать проще: отвратительная…

Дождь, третьестепенная певица, от долгой карьеры потерявшая голос, лить уже не мог — а так, моросил…

Да и ветер дуть равномерно не мог: иногда только чахоточно вздрагивал, в промежутках между кашлем сипя что-то жалостливое сорванным кастратским фальцетом.


Впрочем, надо отметить, человек с букетом не замечал ни измороси, ни домов, набрякших вокруг него мокрыми спичечными коробками, ни редких деревьев, давно утративших листву и потому похожих на трещины в низком, свинцовом небе…

Он не замечал ничего, кроме букета, который нес перед собой: осторожно и трепетно — будто ночной горшок или термос…


Видя этого человека со стороны, можно было бы подумать, что он не существует сам по себе, а является всего лишь продолжением букета: неизбежным приложением к красоте, которая не может существовать без поклонников.

Но — если бы кому-то и пришло на ум подобное сравнение, он бы ошибся: букет нес самый, что ни на есть, настоящий человек.

И у этого человека было даже самое настоящее человеческое имя: его звали Герман.


 — Итак… — думал Герман, идя по улице. — Теперь она мне уже точно — не откажет! Ведь — как же возможно отказать, если я ей демонстрирую свои нежность и почтение? Тем более — с цветами?


Она была не букетом — тем более что "букет" — мужского рода, а Она — женского.

Она и была — женщиной, и имя — женское же — у нее было. Но Герман предпочитал не произносить это имя всуе — и потому, даже про себя, называл ее — Она: так и таинственней, и — романтичней.


…Собака, видимо выбежавшая из одной из чернеющих рядом подворотен, засеменила рядом, изредка поднимая к Герману лишайную морду…

В глазах ее читались пренебрежение ко всему человечеству и понимание того, что счастье и тепло в этом мире дается нам часто не святыми, а — подлыми и недостойными…


 — Ишь ты… — усмехнулся про себя Герман. — Наверное, я тоже на начальство так смотрю…


Но то, что он в чем-то похож с этой приблудной собакой, не только не вселило в Германа умиления и ощущения братства: наоборот, вызвало в нем раздражение.


 — Дать бы тебе пинка… — злобно подумал он. — Да вот — не время: могу поскользнуться, равновесие потерять, и тогда мой букет…


 — Пшла вон!


Ему казалось — скажи он это громко — и тогда голос нарушит и без того непрочное равновесие, рука — дрогнет, и букет упадет…

А потому, обрушение к собаке было сказано с сильным посылом, но — бесстрастно и почти шепотом.

Счастье

Собака услышала — это было заметно по ее чуть дрогнувшим ушам.

На мгновение она остановилась, стряхнула в эпилептической судороге грязную воду с редкой шерсти, и посмотрела на Германа не с обидой даже, а — с удивлением…


 — И верно, чего это я? — в свою очередь удивился Герман. — Чего она мне плохого сделала, чтоб я ее так?


Он вспомнил, как часто и даже без поводов обижали его на работе, в КБ, где он давно уже бессменно трудился на должности младшего конструктора, и сказал примирительно:

 — Ладно… Иди себе — только под ноги ко мне не лезь…


Ему даже стыдно стало за собственную грубость — тем более, сегодня… Ибо сегодня был просто один из вечеров его жизни, которых было много и все похожи один на другой, а — вечер исключительный, потому что именно сегодня решалась его судьба!


Мысли стали принимать приятное и даже волнительное направление. Но внешне это никак не отразилось на Германе — ну, разве только что походка его стала более прерывистой…

И — букет поплыл над тротуаром не плавно, а рывками: в такт возбужденно забившемуся сердцу…


…С самого детства, мама объясняла Герману, что надо быть — хорошим, и тогда счастье тебя стороной не обойдет.

Но — что такое быть хорошим?

Слава Богу, мама знала и это: быть хорошим — значит, слушаться ее, всех старших, пить рыбий жир перед супом и никогда не задавать лишних вопросов.

 — И тогда я стану счастлив? — спрашивал маленький Герман?

 — Не сразу, конечно… — отвечала правдивая мама. — Но если не отступишь от этой генеральной линии, то заслужишь благосклонность небесного начальства.

Она была дочерью бывшей комсомолки и бывшего же священника — потому, видимо, некоторые понятия в голове у нее не то, чтобы путались, но — намертво срослись…


…Собака вдруг залаяла — и Герман резко остановился.

Он увидел перед собой огромную лужу — еще шаг, и он утонул бы в ней по щиколотки…


 — А я ее не заметил… — подумал он… — Хотя и понятно — не один, а с букетом иду. К Ней…


Он начал осторожно обходить лужу — и сердце, перестав скакать от желудка до горла, постепенно успокоилось и встало на место.

Собаке он ничего не сказал, хотя и напрашивалось на язык нечто вроде слов благодарности.

Но — кто разговаривает с собаками? Сумасшедшие. А Герман никогда таким не был…


…Уже немного повзрослев, он начал интересоваться у мамы — а в чем, собственно, состоит то самое счастье, которое он, Герман, заслуживает своими ежедневными — ну, пусть не подвигами, а лишениями, жертвами, послушанием и зловонной отрыжкой от выпитого рыбьего жира?

 — Счастье — это любить и быть любимым!

 — Ну, так ты ж меня любишь — я тебя люблю… Значит, это — счастье. Но отчего же я его не чувствую?

 — Потому что ты — маленький. А вот вырастешь, у тебя будет любимая женщина…

 — Понятно… В детстве счастья нет — только потом. С любимой женщиной.

 — Да. Но чтобы она тебя полюбила — нужно быть хорошим… С самого начала — а то потом трудно будет перестраиваться! — отвечала мама, с ненавистью кося глазом на папу, который всего час назад называл ее подколодной змеей, карманной стервой и специально разбил предпоследнее блюдце, оставшееся от парадного иностранного сервиза на 12 персон.

 — Ну, хорошо… Я уже хороший — и дальше буду хорошим… Ради будущей любви. Кстати, а что она дает — эта самая любовь?

 — Гармонию…

 — А что такое — гармония?

 — Согласие с миром и с собой…

 — То есть — это как?

 — Ну, как? Вот, сейчас ты пьешь рыбий жир — из послушания и без охоты. А в гармонии — ты будешь пить его просто так.

 — Я его полюблю?

 — Нет! — вдруг закричал папа. — Ты полюбишь женщину! А к рыбьему жиру ты просто привыкнешь, как к неизбежному злу!

И — помолчав секунду — добавил:

 — Так же, как и к любимой женщине…

 — Так в чем же тогда счастье? — растерялся тогда Герман. — И в чем — гармония? В привычке к злу?

 — Быть послушным и хорошим! — прорычали родители хором. — И не задавать лишних вопросов. И — вообще — иди на кухню: тебе уже давно пора пить рыбий жир!


Букет в руке Германа чернел на глазах…

Продавщица у метро уверяла, что цветы были сегодня утром сорваны в ее личной оранжерее где-то в районе Амстердама.

Конечно, Герман ей не поверил: трудно было представить себе продавщицу, одетую в рваный ватник, летящей с грузом цветов не на помеле, а на самолете из Амстердама в Москву.


Но — чего уж греха таить? — сами слова "Амстердам" и "оранжерея" заставляли смотреть на букет по-иному: не с жалостью, а — с вожделением…

И он купил букет: несмотря на то, что денег было жалко… И не потому, что уж совсем жалко, а потому, что по причине крайне скудного бюджета, Герману всегда приходилось выбирать между эстетической красотой и материальной осязаемостью…

То есть, между тем, что было можно просто понюхать и тем, что можно сперва понюхать, а потом и поесть.

И, конечно, выбор его всегда приходился на долю последнего…


Цветы? На деле, лучше бы было купить чего-нибудь съестного, положить в кулек и так и поднести Ей вместо букета…

Вот, и Маяковский — по его стихотворному признанию — ходил в гости с морковкой, а тут — на деньги, которые стоил букет — можно было бы не только морковки купить, а еще и морской капусты грамм 300, и пачку пельменей: затариться провизией для целого пиршества…

Но — и Герман помнил заветы мамы — к женщине, да еще и для решающего разговора, нужно всегда идти с букетом цветов, бутылкой шампанского и коробкой шоколадных конфет…


…Насчет шампанского — мама, видимо, говорила еще о тех временах, когда Минздрав не пришел еще к единому мнению относительности вреда спиртных напитков.

Но теперь, когда уже с очевидностью было установлено, что алкоголь — яд, и что женский алкоголизм наступает намного быстрее мужского, Герман просто не имел морального права спаивать свою будущую половину хоть и игристым, но безусловно алкогольным напитком.

С конфетами можно тоже было найти оправдание, чтобы их не нести: шоколад, как известно, содержит много калорий и, к тому же, отрицательно влияет на холестерол, что и без того капризничает у людей, переживших сорокалетний рубеж…

Однако, напоминать Ей о возрасте было бы по меньшей мере нетактично — тем более что точного возраста Герман, как раз, и не знал, и вполне могло оказаться, что Ей — всего только 31, хотя и выглядела она при дневном освещении на все 49…

Но Герман, загодя начавший готовиться к торжественному событию, конфеты постепенно собрал: то с общих с коллегами чаепитий, то — вытаскивая по одну-две из ящиков столов своих сотрудниц, которые все как одна любили полакомиться сладким…


То, что конфеты были разных сортов и размера, Германа не смущало — ну, ведь есть же такие наборы — Ассорти? Единственно, что оставалось — найти подходящую коробку: красивую, с яркой картинкой и, по возможности, не слишком рваную по краям…


Коробка нашлась — секретарша директора после своего дня рождения, которое она отмечала исключительно с директором, выкинула ее в корзину для бумаг…

Портило коробку лишь то, что открывали ее небрежные пальцы, привыкшие к роскоши и подаркам: картинка с красным закатом, на фоне которого болтались аппетитные вишни, была варварски испоганена неровным надрывом прямо посередине…

Герман, тщательно совместив обе стороны — по картонному изгибу, по ворсинке — склеил рваное место бесцветным скотчем: и кровоточащая рана превратилась в шрам, даже при желании которого не заметить было нельзя, но промолчать — при наличии такта — было бы можно…


…С годами Герман — из разговоров с мамой — узнал чуть больше, чем знал в раннем детстве.


И дело не в том, что никто ему о счастье не рассказывал. Нет. Наоборот: рассказывали все, кому не лень.

Например, учителя.

Они говорили о счастье коллективного труда, подвига, жертвы, смерти за Родину и прочей ерунде, и Герман — слушал, при этом думая о том, что он обязан только слушать и слушаться, а что до веры — так никто ему не говорил, что он должен еще и верить во весь этот бред.

Чего-чего, а о вере с ним никто не договаривался…

Еще были одноклассники, которые объяснили Герману, как можно — при помощи большого и указательного пальца, зажимающих… ну… это… получить то счастье, ради которого взрослые люди женятся.

Но — видимо мама о чем-то догадалась, стирая его постельное белье — и тут она рассказала ему об ужасных последствиях троганья своих разных частей тела, вплоть до паралича, выпадения зубов и произрастания шерсти на ладошках…

Германа охватил такой панический страх, что даже в туалете он избегал касаться… ну… этого…

И потому всегда — даже в школе — заходил в кабинку, закрывал на задвижку дверь и, зависая над унитазом, писал как девочка — полусидя…


 — Странная собака… — подумал Герман. — И не столько она сама странная, но вот эта походка, глаза… Взгляд… Кого она мне напоминает?


Он остановился — и собака, сделав несколько шажков, остановилась тоже, воспользовавшись нежданной передышкой для того, чтобы остервенело почесать задней правой лапой ребра, выпирающие из-под редкой рыжей шерсти…


Да… О счастье мама сказала Герману, когда ему исполнилось 25 лет, что счастье — кроме всего прочего — в порядочности.


 — Если девушка от тебя забеременеет — ты должен на ней обязательно жениться! Как порядочный человек!


После смерти папы мама стала пить и приводить в дом странных молодых людей — немногим старше самого Германа.


Вот и тогда, рядом с ней сидел какой-то тощий лысый парень и пристально глядел на Германа абсолютно стеклянными глазами.

 — Ты понял? — спросил парень Германа.

 — Нет.. — ответил Герман, отвечая не парню, которого он старался не замечать, а обращаясь к маме.

 — Если ребенок не от меня — я тоже должен жениться?

 — Да! — отрубила мама. — Ты должен быть, как и твой покойный отец — порядочным человеком!


Если до этого дня Герман не встречался с девушками потому, что он им — стеснялся предложить встретиться, а они — все равно бы ответили ему отказом, то с этого момента он стал их сторониться с некоторым даже озлоблением, видя в каждой — потенциальную обманщицу, и в себе — прирожденного рогоносца…


Впрочем, даже если бы он ничего такого и не воображал, все равно — ничего не изменилось в его отношении не изменилось бы: мама в любом существе женского пола находила сразу же столько изъянов и пороков, что отбивала своими замечаниями общаться даже платонически с кем-нибудь, кроме ею любимых литературных героинь: Татьяны Лариной и мадам Бовари — давно, к счастью, умерших…


…Почесавшись, собака пошла дальше, не оглядываясь на Германа — будто они были чужими и не она своим лаем недавно, всего несколько минут назад, спасла его от хождения в лужу и — что еще важнее — от возможного падения в эту лужу вместе — страшно даже подумать! — с букетом…


 — Как же так? — удивился Герман…


Собака навострила уши — это было ясно по ее вздрогнувшей тени на стене ближнего дома — но продолжила свой путь: впрочем, несколько замедляя ход, для правдоподобия хромая на задние лапы…


 — Ты всегда был хорошим, послушным мальчиком… — хрипела мама, когда он перестилал ее, пахнущую плотским разложением постель: она до последнего дня не верила, что умрет, и потому отказывалась ехать в больницу.

 — Ты просто должен быть счастлив!


Ее слова звучали как приказ — и, так получилось, они стали ее последними словами в этом мире: потом она потеряла сознание и, не приходя в себя, скончалась…


Значит, это была ее последняя воля…

А ведь и любой ее воле Герман привык подчиняться — что же тут говорить о последней?


И Герман не столько решил стать счастливым — просто, решил в очередной раз подчиниться.

И — как ни странно — буквально через полгода после смерти мамы, когда Герман красил впервые уже ржавую, спаянную наспех оградку вокруг маминой могилы — он и познакомился с Ней.


Она сама к нему подошла — и, немного постояв рядом, сказала:

 — Вы — хороший, наверное, человек. И так красиво у вас красить получается…


…Герман стоял в нерешительности и смотрел на уходящую собаку.

Идти за ней или не идти?


 — Что за глупости? — укорил он себя. — При чем тут собака? Я шел без нее, по делу, к Ней…

А собака за мной — просто, увязалась по дороге…

И — не я за ней шел — а она за мной…

И — что мне с того, что она ушла вперед? Я не за ней пойду — а своей дорогой.

Своей!

А где собака — сзади меня, или спереди — это меня не касается.

Я иду к Ней. И — все!


Он вдруг ощутил свою значимость: человек с коробкой шоколадных конфет под промокшим пальто и букетом в руке — он! — важнее в этом мире какой-то там бродячей собаки!

И — сдвинулся с места, вдавливая беззащитную, размокшую листву в рыхлый, пропитанный дождевой листвою, асфальт…


Ее слова о том, что он красиво красит, Герману показались удивительными: она прочитала его мысли.

Да, он так и думал, что оградку он красит — красиво, совсем немного набирая на кисточку краски и втирая ее в ржавое, столь уставшее от болезни и бесприютности, железо…

Он оторвал тогда свой взгляд от кисточки, перевел его на Нее и сказал:

 — Очень приятно. Герман.


…Собака давно ушла, исчезла — но Герман не переставал думать о ней… Нет, даже не о ней самой — он мучительно пытался вспомнить, на кого эта собака похожа… Ну, ведь похожа…

Рыжая редкая шерсть… Ребра… Глаза… Взгляд — презрительный, циничный и — такой нежный…


Он с Ней встречался еще раз — и опять, на кладбище.

Именно тогда они обменялись номерами телефонов — первой свой номер дала Она: Герман просто не сообразил сам этого сделать…

На следующий день, когда он приехал на кладбище, к нему подошел сторож — плюгавый стремительный человек с всклокоченной бородой и неравномерно выбитыми зубами.


 — Что, Танька понравилась? — прошепелявил тот.

 — Кто?

 — Ой, какие мы скромные! — осклабился сторож. — Ты лучше скажи — за сколько она тебе дала?

 — Что — дала? — не понял Герман.

 — Придуриваешься? — понимающе подмигнул ему сторож. — Я — молчок. Только ей больше стакана не давай — она и за 100 грамм готовая… Понял? А остальные 100 грамм ты мне лучше принеси — за совет и напутствие!

 — Я не пью…

 — Так ты и не пей… Мне — сто, ей — сто, делить надо. А то наглые они теперь стали, эти кладбищенские шлюхи — хотя, тоже ремесло… А ты на наглость — не поддайся! Еще чего? А то они скоро бутылку за услугу требовать станут! Тьфу!


Если раньше Герман называл ее внутри себя по имени — Таней, то после разговора со сторожем она стала Ей, без имени и кладбища, сторожа, водки и всего окружающего мира, в который Ее по несправедливости забросила судьба…


 — Вот, уже и дом, вроде, близко… Дом номер 36, корпус 3…


Он знал уже наизусть этот адрес — но для чего-то вынул из кармана бумажку и, хотя чернила давно уже были стерты его потными пальцами с лощеной бумаги, сверился с некогда написанным, но уже почти что незаметным…

 — Корпус — 3… А тут у нас — корпус номер 1… Надо свернуть за угол…


…В гости он не напрашивался — она сама его пригласила.

Однажды он позвонил и — после того, как повесил трубку после Ее "алло" несколько раз, все же отвадился на разговор и ответил:

 — Алло! Это я! Герман! — услышал мужской гундосый рык: — Отстань, зараза!


Он испугался — видимо, ошибся и попал не по адресу, а потому перезванивать не стал, а сел на диван, укрылся пледом и стал смотреть передачу "В мире животных", совершенно не понимая, о каких, собственно, животных идет речь…

А часа через 2 телефон задрожал. Захлебываясь звонком. Он машинально взял трубку.

 — Это Герман? — спросила Она.

Он молчал…

Просто — растерялся от неожиданности, не то чтобы — прятался..


 — Герман… — сказала Она. — Вы, наверное, мне звонили — но в последний раз попали не ко мне…


В трубке явственно был слышен чей-то гундосый смех и другой, не гундосый, а басовитый жирный голос:

 — Раскрути его, козла…

 — Тихо! Тшшшш… — зашикали на другом конце провода и разноголосо, вразнобой пьяно захохотали и захихикали.


 — Это я, Герман… — ответил он. — Да, я звонил…

 — Вот и хорошо… — ответила она. — Вы приходите ко мне …


 — Пусть сейчас приходит! — вторгся жирный бас…


Но — Герман его не слышал, как помехи в телефонном кабеле: он слушал Ее… Ее…


 — Сегодня ко мне подруги в гости пришли — я занята. А вот вы, Герман, приходите ко мне в следующий вторник… Хорошо?

 — Да… — только и смог выдавить из себя Герман. — Во вторник. Приду!

 — А вы хорошо себя чувствуете? — заволновалась она. — А то голос какой-то странный. Точно во вторник придете?

 — Он — придет! — задыхаясь от хохота, вместе зарыдали гундосый и бас.


 — Приду…

 — Тогда — записывайте адрес. У вас бумага и ручка под рукой есть?


…Что-то вдруг ударило Германа — не сильно, но хлестко — по его мокрой штанине.

Он посмотрел вниз и увидел собаку: она махала хвостом.

Рыжая мокрая шерсть, глаза, взгляд…


 — Мама…


Уже в последние годы, она любила себя называть поджарой сучкой: болезнь сжигала ее тело, оставляя только кости и сухожилия…

Волосы выпадали — и мама стала красить их хной.

 — Не хочу походить на одуванчик! Хочу быть похожей на осеннюю маргаритку, — говорила она…


До сих пор Герман так и не знал, какого цвета осенние маргаритки — да, и бывают ли они осенью?


Собака стояла рядом с Германом, задрав морду в сторону букета…

Цветы, впрочем, если и пахли — только дождем, но — никак не цветами или далеким Амстердамом…

Герман слышал, что там, в Амстердаме, очень много тюльпанов. А вот есть ли там маргаритки?


Собака щурилась…

Взгляд… Мамин взгляд…


Герман дошел до подъезда и встал…

Интерком болтался на проводках: выдернутый из стены, он напоминал своим видом повешенного красногвардейцами ученого-библиографа.


 — 4-й этаж, квартира 194…


Собака отошла в сторону и стояла, внимательно — и даже изучающее — глядя на Германа, будто решала: если и делать ей ставку на тотализаторе, то на что? На то, что откроет он входную дверь или не откроет?


Всхлипнула пружина — и Герман вошел в подъезд.

Лифт? Он — лишь для гундосых и басовитых выскочек: тех, кто думает проживать жизнь, перескакивая этапы и воруя у себя то самое счастье обретения, к которому может приблизиться человек не купивший вещь в магазине, а сам сделавший ее, своими руками… Лифт — для них… Да…


…Герман пошел по лестнице — но, застыв на первой ступени — взглянул в сторону двери…

За потным стеклом он увидел собаку — даже не ее, а ее зыбкий контур, медленно растворяющийся в дожде…

И — он представил, как вот сейчас он пойдет вверх по лестнице, поднимаясь с одной ступеньки на другую…

Пойдет…


А потом — он вручит ей букет и они будут пить чай с конфетами из заклеенной коробки.

Она поразится его вкусу, галантности и непритязательности.

Потом они поженятся — и Она станет для него любимой и любящей женой.

После работы, он будет Ей рассказывать о чертежах, которые чертит в своем КБ, а она — восхищаться его гениальности.

Он будет делиться с Ней сокровенным — что Петров украл у Сидорова промокашку, а Шпицбурген нахамил начальнику тем, что вовремя не поздоровался.

Он будет жаловаться ей на то, что его чертежная доска уже должна быть списана на дрова — и она его будет вдохновлять на борьбу за получение новой, со склада!

Он будет таскать ей конфеты с внутрислужебных чаепитий — и она будет вкушать их с таким восторгом и благодарностью, которой позавидуют все небожители с их пижонской амброзией…

А по воскресеньям они будут ездить на кладбище — и он будет красить оградку, а она — смотреть на то, как он это красиво делает.

Он будет… Она будет… Они будут…


Кто-то поскребся в дверь… Собака? Ветер?

Герман, зажмурившись, стоял на лестничной площадке первого этажа, держась за перила.

Он видел свое будущее таким так отчетливо, будто оно уже случилось и превратилось в прошлое…

Но он не знал — дано этому будущему существование, или оно окажется совсем другим? И — если честно — это не имело уже для него большого значения: Герман знал, что он — счастлив.

И это счастье будет длиться долго, бесконечно долго…

Оно будет длиться, как минимум, весь его путь — от первого этажа до четвертого…

Ноябрь 2004 г. Henripont



User login

Комментарии

Сейчас на «О!»

There are currently 0 users and 0 guests online.

Поиск по сайту

Rambler's Top100 Рейтинг@Mail.ru Яндекс цитирования