Опаньки! Магазин

В понедельник, на Сенатской, с вещами


* * *

Тогда не было телефонов, а то непременно Пестель позвонил бы Муравьеву-Апостолу и сказал бы:

— Ты на Сенатскую приходи не только с саблей, но и с вещами: сам знаешь, что брать… Что? Ну, из еды по малости, из носильного белья… Мыло захвати и присыпку от вшей, если она у тебя есть — говорят, в тюрьмах намного больше вшей, чем заключенных…


Но нет, Пестель никуда не звонил — телефонов же не было, он сосредоточенно нюхал кокаин и витал в мечтах о благоустроенной России…

И чем больше нюхал он — тем более ему казалась Россия благоустроенной и красивой страной…


…Часто говорят, что есть люди, которые являются совестью своей страны…

Это глупо, конечно, так говорить о людях — хотя вот, страна же из людей состоит, и у каждого из них есть — то ли совесть, то ли совестишка, то ли справка от управдома или ВЧК, в которой написано, что предъявителю сего надо подчиняться…

И получается, что не так все глупо и выглядит — типа, есть совесть у нации… Есть она, есть — но выраженная далеко не во всех живущих миллионах, а тех редких экземплярах, которые почему-то еще не вымерли, но вымирают на этой тоскливой и холодной земле…

Совесть страны…

Так называли декабристов…

Ну, в учебниках по истории, или еще где-то, в кафе, когда я был в Питере и, посещая пивной бар на Невском проспекте, слышал там историю о декабристах сегодняшнего дня… То есть, уже совсем и не сегодняшнего — а того дня, в котором я тогда пребывал…

Вообще, мне тогда понравилась эта легенда о сегодняшних декабристах — ну, вроде как члены Политбюро ЦК выйдут на Сенатскую площадь и там потребуют свобод для обиженного народа и высоких должностей для себя…

О должностях как-то ничего не говорилось. Но ведь и декабристы перед выходом на площадь уже сформировали правительство — так что, как получается, без должностей совсем никак нельзя, иначе — бардак будет полный…


Вообще, надо увидеть Питер моими глазами, чтобы понять, что в нем жить не только невозможно, но и незачем…

С небольшими перерывами я прожил там год в общей сложности — и знал 4 линию Васильевского острова совсем не хуже, чем Петровские линии в Москве…

И жил — я, как теперь сказали бы — далеко не кисло, рядом с мостом лейтенанта Шмидта /скользкий персонаж, весьма, но мост тут не виноват/, рядом с плавучим кафе «Корюшка» /самое забавное, что оно и теперь там находится — не утонуло, так мне знакомые пишут из Питера по Инту/.

И еще они пишут, что цены на съем жилья растут, и ту четырехкомнатную квартиру, в которой я некогда жил, можно снять — но лишь тысячи за 3-4 долларов, а потому я и знаю про себя, что в прошлом моем мне места нет — ну, откуда я возьму столько денег, чтобы жить на съемной квартире у моста имени поганого и недостойного памяти лейтенанта?

Тогда я и написал стихи:

«Я об Питер

Ноги вытер…»

Это даже не о Питере — а так, о жизни той, моей, в Питере, который тогда еще назывался Ленинградом…

Жил я, как уже сказано, на четвертой линии Васильевского острова, но пивную вот я посещал — неподалеку от Московского вокзала, на Невском…

Душная там была пивная, жутко задымленная и завоненная всякими рыбными отбросами, но что там было — это музыка, очень крутая по тем временам… «Распутин. Лав машин…»

Это я там впервые услышал — на Невском, не слишком далеко от бывшего дворца, где так часто бывал Распутин — и совсем уж неподалеку от особняка Юсупова, где — если я не ошибаюсь — Распутина и грохнули одной зимней ночью…

Итак, начну я все сначала, пожалуй — так будет понятнее.

В Питере я оказался по вине обстоятельств, о которых говорить мне не хочется, ибо они не имеют никакого отношения к дела.

Но — что намного важнее всяких объяснений — в Питере я оказался…

У меня там был приятель — Алик, Алька — старше меня лет на 15 и безумнее — на столько же…

У Альки был дядя Витя — вообще-то, его же ровесник, но дядя — который был родным внуком Левинсона-Лессинга, бывшего директора Эрмитажа…

Пока еще — все понятно, но вот тут начнется уже непонятное…

И Алик /который был внучатым племянником данного Левинсона-Лессинга/ был жутким антисемитом.

Дядя Витя тоже был антисемитом — но не безумным, а рассудочным: он утверждал, что евреев он не любит за то, что они распяли Христа…

При этом дядя Витя в церкви если и бывал, то очень давно, с покойной матушкой — и до Христа ему было примерно так же, как мне — до Билла Гейтса…

При этом, что я и Алька, и дядя Витя были евреями по крови — о чем я как-то, раз с ними и заговорил…

Вообще, я думаю, что с ними мало общались в детстве — ибо мои слова об их еврействе вызвали целый переполох…

Дядя Витя — тот сразу побежал в уборную, чтобы понять — до какой степени он обрезан.

А Алька, как человек стойкий, никуда не побежал, а — стоя передо мной — заявил, глядя мне в глаза:

«Мне плевать, что я еврей — но я все равно евреев не люблю…»


…Тогда у меня в голове вспыхнула идея о том, что все это — старо, как мир, ибо не любить и отрицать себя — это в нас идет еще от Адама, который в те времена был еще без Евы, а потому и тратил духовные силы не на секс, а на свое духовное совершенствование…

О чем я Альке и сказал…

Он задумался… Но тут прибежал дядя Витя из сортира, и закричал:

— Пусть я и еврей — но меня не успели обрезать. А так — пусть!

— Пусть… — ответил я дяде Вите.

Я так для себя и увидел эту тему национальной принадлежности — «Пусть…»

Типа — ну, какая разница, китаец я или русский? Еврей или монгол? Никакой разницы тут и нет…

Пусть? Да. Пусть я буду тем, кем сумел родиться…


Вот, в той квартире я и жил — как бы у дяди Вити, но он же был морской человек, ихтиолог — а потому все время где-то отсутствовал, квартира — пустовала, и когда мне нужно было — я в ней жил…

Квартира, которая некогда принадлежала Левинсону-Лессингу, с картинами 17 века по стенам и древними петровскими стаканами в кухонных шкафчиках…

Но Левинсон, он же и Лессинг… Он кем был?

Кстати, не обязательно и евреем он был — а возможно, был он немцем… И имел отношение к тому Лессингу, который написал книгу про Лаокоона — это я уже подумал потом…

А тогда я ничего особо и не думал, а просто жил в той странной квартире с картинами и стаканами, укоряя моих друзей в их опрометчивом антисемитизме…


* * *

В пивную на Невском я попал случайно — но не слишком…

То есть, Питер — как и Москва, город маленький, и у меня там были тоже свои знакомые и знакомства, непонятно откуда взявшиеся, но — реальные абсолютно…

Была у меня в Москве одна подружка, у которой была тоже подружка, которая училась в Москве — а потом уехала в Питер…

Подружку звали как-то экзотически, не помню уже, но — как мне кажется — Ира…

Итак, Ира…

В Москве я ее видел раза три, но вот когда приезжаешь в иной город, где ты — чужой, да и эта Ира, по всем счетам тут чужая — встреча малознакомых людей происходит на высшем душевном уровне…

Мы тут же стали своими в Питере — хотя и не в том смысле, который предполагает телесную близость: мне она не нравилась, а она была замужем за неким Женей…

Вот именно Женя меня и привел в ту пивную — он, именно он…


Обо мне иногда говорят, что я — гнусный собиратель историй…

Ну, насколько я гнусный — не мне судить, да и не тем, кто так говорит — но я точно, собиратель, просто какой-то даже коллекционер, с лупой в руках и нездоровым интересом к реальности…

Итак, возьмем Женю под лупу…

Ну, глянем на него пристально…

Там очень романтическая история была: он жил в Уфе, как мне кажется, она жила там же… Женя… Ира… Страсти школьников в подъезде… Ну, короче — все было красиво…

А потом он не поступил в университет, ушел в армию — и остались только письма…

Письма…

Я раньше радовался, когда их получал…

Впрочем, мне никто никогда не писали из армии — так, писали из небытия, что-то такое, вроде всплывшего на поверхность реки, трупа…

А я и не знаю — уйди я в армию, писал бы я кому?

Это же — писать с того света на этот… Да?

И получается, что нечего писать, поскольку миры настолько разные, что нечем поделиться с тем миром из этого: того, в котором ты обязан существовать… Хотя бы даже и два года, но — обязан…

Короче, эта Ира поехала в Москву, поступила в институт и — как часто то бывает — начала вести не то, чтобы беспорядочный образ жизни, а — стабильный, скорее: у нее завелся мужик, лет на 20 постарше, который был хорош всем — кроме одного: он ее заразил сифилисом…

Ну, а сифилис — не лакмусовая бумажка, сразу не краснеет: в общем, два года спустя встретила Ира своего Женю и заразила тем же сифоном, что имела сама…

Имела — не значит, что знала…


* * *

Питер — город Достоевского…

Эти рывки ветра, эта промозглая влажность, этот плачь — да, плачь — телеграфных столбов…

Мне казалось, что там, в Питере — вечно-промозглый март…

Не февраль, когда нет еще надежды на весну — а именно март, когда надежда уже есть, а жизнь — все равно — проживается зимняя…

Ира жила тоже в Центре Питера — именно на Невском: ее свекровь работала дворником, Женя — муж, он устроился на завод токарем или слесарем…

Квартиру — помню: она состояла из труб, которые шли по стенам: это был глубокий подвал и там никогда не видно было солнца, один только электрический свет…

Ира в той квартире была — жертва…

Ну, не то, чтобы ее постоянно били — но зато каждый день…

Кто бил?

Женя…

И не так сильно, чтобы она не могла учиться — а скромно, чтобы больно было, но синяков не было…

И так — каждый день, и так — годы…

Но это я потом понял — а тогда мне было скучно, и хотелось пива с музыкой и креветками… А потому Женя и отвел меня в тот бар, на Невском — душный и вонючий..

«Ай, ай — Распутин… Что там — и рашен квин…»

Я помню рев из динамиков — именно то они и ревели…

И тогда вот Женя меня познакомил с какими-то ребятами…

Ребята были очень странные — почти такие же, как я… И их главного звали Пестель… Кличка такая… Кликуха…

Думаю, что Женя за водкой и сбегал — потому что нам там было некогда: мы говорили о декабристах, об армии, вообще — не ясно, о чем… О разной ерунде…

А потом вот — водка, всякое такое, и Женя — плачет, о сифилисе рассказывая…

— Все не так… — вдруг сказал я…

И эти ребята — с Пестелем во главе /кликуха у него была такая/ подскочили на креслах, как покусанные…

— Чего не так?

— Все… — ответил я, не желая опускаться до мелочей…

— И чего теперь? — спросил один из них, такой маленький, но с бакенбардами, которые он явно отпускал для большего уважения к себе…

— Ничего… — ответил я. — Ну, что остается благородным людям? Только — идти на Сенатскую площадь!

— А зачем? — осторожно спросил меня тот, кого звали Пестелем…

И тут я задумался — а и правда, ну зачем еще куда-то там идти?


* * *

Когда меня не станет — в этом мире многие загрустят — и я это знаю…

Не будет почетной минуты молчания, да и все равно — но сердца на секунду остановятся у многих…

Не потому, что я хороший был или что-то в этом же жанре…

А потому что я бы — забавный, потешный: как клоун в цирке, только менее грустный, пожалуй…

Или — более?

Декабристы меня с детства раздражали…

Хотя — и дразнили неким высшим смыслом…

Это я потом разобрался, что там было не так и не то…

Ну, то было — по моей идее — что они трусами были…

Ну, а я кто? Смельчак?

Они ж сразу на допросах стали давать показания — а Пестель первый всех заложил…

А я что — не стал бы всех закладывать?

Ну, там могло многое быть… Скажем, дурак-следователь начал бы пытать передо мной мою жену или моих детей — то сорвалась бы нарезка, да и так бы я его послал, как никто никогда еще в этой жизни……

Я уже давно понял, что живу в мире, который крайне жесток…

Крайне… Даже тогда, когда мне признаются в любви, я честно говорю: «Я не знаю…»

И верно — я не знаю: о степени любви я могу только догадываться…

Сегодня у меня в гостях был друг, ему 74 года, он молод всеми членами, включая основной…

Одной из его двух любовниц — 33 года…

Это правда, он не врет…

Мой друг — этот самый Жан — меня считает очень наивным…

Он всегда мне говорит: «Ну, ты и наивный…»

А сегодня он мне рассказывал о своих любовницах, и о той, которой 33…

— Деньги… — сказал он…

— А где же душа? — спросил я…

— А душ больше нет… — ответил Жан. — Только деньги есть…

— Но это же… Но… Это же… Почти проституция… Но… Это… — я такой, когда нервничаю: начинаю нести…

— Это нормально… — сказал Жан. — Она со мной спит потому, что у меня есть деньги…

И я как-то сник сразу…

Ему видней, Жану — отчего она с ними спит…

У меня денег нет, никогда не будет — и если что, я вообще уйду в буддийский монастырь, так что — тема не моя…

Но все равно — грустно мне стало…


И я подумал о декабристах…

Наверное, им тоже было грустно — ну, тогда, когда они стояли на площади и ждали, что свершится то, что не свершится никогда…

Нет, коммунисты их не понимали — хотя и пропустили в учебники по истории…

Бред, верно? Кого-то пропускали в учебники, кого-то — нет…

Декабристы были пропущены во все учебники — хотя такие дворяне, что в 1917 их шлепали бы просто так, как мух на дереве…

Вопрос — верно?

Ну, эти декабристы — отчего они остались в истории?

Ответ простой очень…

Они остались, ибо история не требует рациональности — но только наоборот…

Ответ такой вот…


А вот теперь — я хочу себя спросить — что значит это самое «наоборот?»

Только себя — и только спросить…


Мы считаем, что за жизнь можем научиться ее логике…

Но это — не так, полное заблуждение: за жизнь мы и этого не успеваем…

А потом вот, приходит миг, когда ты говоришь себе — ну, живи, не кажись живущим…

Не думаю, что у каждого это происходит — но иногда так бывает, и с этого момента ты ощущаешь себя настолько свободным, что даже и не знаешь — что делать теперь с этой свободой?

А ничего и не делать… Просто — быть свободным…

Так же — и иррациональное…

Тебе — 20, а мне — 90? Только скажи, что ты меня любишь /хотя именно это и невозможно/, но — скажи!

И тебе теперь — не 20, а 40, и мне вдруг не 90, а 60…

Все изменилось, все…

Рационально — рождаться, жить, умирать…

Иррационально — отрицать все это и не жить даже — а лететь по небу, задевая облака крыльями…

Так — что же мы выберем, мой друг?


* * *

Тогда, в пивной — уже не очень трезвый — я обратился к этому Пестелю /кликуха/…

— Знаешь? — сказал я. — Пока еще я трус, а потому на Сенатскую — не пойду из-за трусливости… Но ты погоди лет десять, двадцать…

Тут я замялся — откуда мне было знать, сколько лет ему ждать?

— Ты, короче, подожди…


* * *

Есть все же — были они, великие люди…

Я о профессоре Чаянове, об академике Вавилове, о других таких же — великих совестью и жертвенной смертью…

Декабристы? Ну, о них и вообще другой разговор — они ж знали, чего делали… Или даже не знали — но делали, сознательно делали — ну, и полусознательно, скажем прямо, за это и получали…

Декабристы — это разрешенные советской властью диссиденты…

А вот мои, неразрешенные советской властью — о них никто и не узнает…

А их сотни, тысячи — и все они герои, все они — настоящие, не как я или ты, читающий эти строки…

Я читаю Солженицына — в туалете у меня на стиральной машине его книги лежат…

Да, я его читаю — и в завтрак, и в обед, и в ужин, и между ними — я все читаю его…

Я себе говорю, Солженицына читая: «Ты — часть истории… Останься ей, я тебя прошу…»

Тут неясно, кто просит — но и я отказать так просто не смею: я остаюсь частью истории…

Да, я ей остаюсь!


…Гете…

Фауст…

Настолько все это забыто уже, что детство кажется не непросто прожитым, а — пережитым…

Я стал спиваться — и мне это нравится, ну, спиваться…

А чего бы и нет?

Я — алкаш?

Наверное, да, и тут мне плевать, поскольку лучше один гениальный алкаш, чем сто плохих музыкантов в оркестре…


* * *

— Пойдем на Сенатскую? — предложил я Пестелю тогда, в 1979 году.

У него аж глаза расплавились — так он удивился:

— Зачем?

Вопрос был не слабый и не тупой…

Насколько я знаю и понял декабристов — они тащились на площадь, чтобы просто выйти на нее…

Нет. Не было политических амбиций — явно.

— Не было оговоренной политической программы — это есть в любом учебнике…

Ну, так что же было-то?

Ведь Нерчинская каторга грозит — и она будет…

И безумный зачет — три пуда в день, сколоть и вывезти /а Шаламов потом напишет, что у него был урок в 800 тонн в день, и так он жил при 300 граммах хлеба… Ах, русские души — от чего ж вы об этом не кричите? Ведь народ же — свой, а Шаламов — часть этого народа…/

Нет… Все не так и не то…

Декабристы — они иррациональны были…

Оттого они и нравятся.

Все было ясно, все — до просчитанности…

Ну, что они ничего не сделают — ясно… А Пестель стал на всех доносить сразу после ареста… Его даже не мучили, как в 30е годы, он же что? Он своим же отвечал… Своим!!! И — закладывал своих же…

Верно все у Солженицына — нельзя ни в ком видеть своих…

Ни в ком!

А трагедия декабристов — она даже и не трагедия, а фарс…

Трагедия — это когда экипаж «Курска» весь помер, или дети в Беслане — да, это трагедия.

А тут — голый протест, голая такая иррациональность…

Умные — они уходят, о них помнить неохота…

А дураки — да, они не просто остаются, но живы — как примеры…


* * *

Тогда, в пивной — да с этой музыкой — я разволновался…

И я сказал Пестелю /кликуха у него была такая/ чтобы он Муравьева не трогал, Муравьева, который Апостол — с собой он чтобы его не тянул в пропасть…

— Ладно… — сказал я. Пестелю / ликуха у него такая вот была, Пестель…/. — Завтра в какое время мы выходим на сенатскую? И — с вещами?


Он мне ответил — тихо, даже неслышно — скатывал хлебные катыши в виде козявок — и засовывал их под еще теплую от щей тарелку…

Главное, мне и теперь неясно — откуда там были щи, да еще в тарелке?


Назавтра — я все же вышел на Сенатскую…

Никого там, на этой площади, не было — ну, была там стая голубей, и голуби были очень дикие и голодные, и они с жадностью клевали крошки белого хлеба, оставленного им сердобольными петербуржскими старушками…

Содержание

User login

Последние комментарии

Сейчас на «О!»

There are currently 0 users and 0 guests online.

Поиск по сайту

Rambler's Top100 Рейтинг@Mail.ru Яндекс цитирования