Тезка

Тезка

Тезка
Как будто вчера было…
Маленькая детская рука в моей ладони.
— Ну, как зовут-то тебя, гном?

— Коля, — робко произносит мальчик и тянет руку назад; я некоторое время с улыбкой крепко держу его, не отпускаю.

— Тезка, значит. Молодец. А лет сколько?

— Пять…

— Ну! Я думал, три. Ты чего такой маленький-то?

Он легко вздыхает и снова тянет руку к себе. Я отпускаю его и поворачиваюсь к тетке.

— Не кормят его тут, что ли…

— Болел, — недовольно роняет тетка Нюра, вешая пальто в сенях. — Три раза воспаление легких, еле выходили. Ну ладно, чего тут стоять, давай проходи.

Я раздеваюсь, снимаю сапоги, прохожу в дом. Здесь сухо, тепло, хотя и не очень чисто. Но после холодного осеннего дня, после трехкилометрового перехода от железнодорожной станции до деревни под мелким упорным дождем…

Моя скольки-то-юродная сестра Тонька раскинулась в комнате на разложенном диване пьяная. С ней рядом в позе покойника лежит ее муж. Вытянулся прямо, руки на груди крестом. Нос его — острый, хищный — торчит кверху. Кажется, мужик даже и не дышит. Лежит себе совсем тихо, лишь бы никто его не трогал.

Рядом, на старой пыльной табуретке — баян с плотно, сурово сжатыми мехами.

Вчера тут, видимо, что-то праздновали до полусмерти, теперь вот отсыпаются все.

Мне особого дела нет. Я приехал посмотреть деревню, дом, где давно уже не был. В последний мой приезд здесь не было еще и этого хрупкого, полупрозрачного мальчика с тремя воспалениями легких… Много времени прошло.

А я вот только из армии вернулся — веселый, здоровый, мне все на свете хорошо.

Иду на кухню, к печке, прижимаюсь боком к давно знакомым изразцам с цветочками. По моей спине катится волна сладкой дрожи. Тепло. Наконец-то.

Тетка Нюра, приехавшая со мной из города, начинает хлопотать по хозяйству. Она часто бывает здесь, почти каждые выходные.

Коля заглядывает в кухню. Я подмигиваю ему:

— Чего прячешься, гном?

Он быстро исчезает. Я смеюсь.

В большой сумке, привезенной нами из города, лежат несколько бутылок водки, которую теперь, по гнусным карточным временам, достать почти невозможно. В деревнях все давно уже пьют только самогон, настоящую водку видят редко. Здесь пьют все подряд. Бывает, что и травятся разной гадостью…

Когда-то я прожил здесь несколько счастливых детских лет.

— Мама, вставай, к нам гости приехали!

Из комнаты слышится хриплый со сна женский голос:

— Счас, счас, Коляныч…

— Тонька, да вставай ты, — кричит тетка Нюра, — я тебе такого гостя привезла!

— Кого там еще…

— Пастушонок-то наш!

— О-о-о…

Слышится визг диванных пружин, тяжелый топот. В дверях появляется крупная, высокая женщина в длинной ночной рубашке, нечесаная, неумытая, с прищуренными узкими глазами. Так бы, может, и не узнал ее. И все-таки это она, Тонька, с которой играли тут в наши детские игры. Она на три года старше. Теперь взрослая женщина, мать семейства.

— Колька!

Бросается ко мне, крепко обнимает, целует в губы. От нее несет перегаром, немытым телом, но почему-то сейчас все это мне приятно и радостно. Это ужас как волнует.

В дверях появляется мальчик и недоуменно смотрит на нас. Тонька не отпускает меня, тискает, прижимает к своей большой груди. Я смеюсь:

— Тонька! Сейчас муж-то встанет — чего скажет?

— Этот? Да ему-то что! Выпьет стопку — и опять на боковую! Хоть меня тут…

Она легко произносит грязное слово, смеется и опять целует меня в губы. Смотрит восторженно, как будто я прилетел с Марса.

— Пастушонок ты наш!

Да, бывало, пас я тут коров. Комбикорм из корыта вместе с телятами ел. А было мне… да примерно вот как сейчас этому новому Коле.

С трудом отрываюсь от Тоньки, сажусь к столу, закуриваю.

Женщины начинают хлопотать вдвоем. Выставляют на стол водку, продукты. Тонька бежит топить баню, усмехается мне деловито: ох, попаримся! Ты подожди немного…

Ладно, подожду.

…проснулся в ужасе, было темно, ничего не разобрать. Во сне видел что-то невообразимо отвратительное, и оно гналось за ним. Еле убежал, спрятался, но не успел отдышаться, как оно опять вывернулось из-за угла…

Робко потянулся руками, нащупал что-то мягкое, но что? Готов был закричать уже, и тут в темноте зашипело, проскочила яркая вонючая искра и возникло пламя. Тогда в его приторном оранжевом свете появилось страшное морщинистое лицо. Женщина, жестко прищурившись, вглядывалась в темноту — и вдруг улыбнулась. Лицо ее мгновенно изменилось, просветлело. Он узнал бабушку.

— Ба-а!… — протянул руки, обнял ее, склонившуюся над ним, заплакал, как трехлетний малыш.

— Ну что, что, маленький? Не бойся, все хорошо. Темно было? А я вот занавеску уберу.

Тогда, успокаиваясь, он вспомнил все: приехали вчера в деревню, родители решили оставить его тут на неделю. Взрослые до вечера гуляли, пировали. Отец и дядя напились, дедушка стал играть на гармошке, и все вместе они начали жутко кричать непонятные песни. Мама с тетей ходили по соседям, мама со всеми здоровалась и разговаривала — давно не была. А они с сестрой и бабушкой долго-долго читали сказки из большой темной книги, а потом его отправили спать на печку… Как уснул, он совсем не помнил.

— Родители-то уехали уж, на утреннем автобусе. Так что привыкай без них. Вытри слезы-то.

— А где Тоня?

— На улице, корову пошла выгнать. Ты вот что, вставай-ка. Время уж. Позавтракаем, поедем на ферму.

Он послушно стал слезать с печки (как высоко!) Пол был неожиданно холодный, почти ледяной. Огромные гладкие тесины впитали ночную свежесть и не спешили нагреться рано поутру. Несколько раз брезгливо переступив босыми ногами, он решился — и влез в большие валенки, стоявшие тут же, рядом. Валенки были ему чуть не по пояс. Он топнул и даже не услышал звука.

Деревянный стол с клеенчатой скатертью, прорезанной в одном месте ножом. Огромный сундук, накрытый холстиной. На стене — полки с не виданной им раньше посудой. Висели там и часы, они мерно отстукивали неторопливое время. К длинным цепочкам были привязаны две железные гири в виде еловых шишек. Бабушка, проследив за его взглядом, ухватилась за одну из шишек и резко потянула ее вниз. Раздалось громкое механическое лязганье.

— Сейчас молока принесу, — сказала бабушка и вышла в сени.

А он продолжал осматриваться. Он не знал, как называется большинство предметов, и все они были для него загадкой. Печь, с которой только что слез, выглядела необъятной. Она была выложена белой плиткой с цветными узорами по краям. От печи шло ровное, дружеское тепло. Тронув чугунную заслонку, он с шипением отдернул руку — горячо! На пальцах осталась сажа.

В доме пахло чем-то кисловатым, но запах этот не раздражал.

На улице сонный петух хрипло откашлялся, захлопал растрепанными крыльями. В потное окошко струился неяркий свет. Было еще прохладно.

Бабушки давно нет. Нет дедушки и дяди. Тонька вышла замуж, родила. Живет в этом же самом доме. Муж-пьяница сбивает ее с панталыку. Тетка Нюра, ближайшая родня, взяла над ней шефство, но это что мертвому припарки… Другая семья, другие люди. Все другое. И ничего как будто не было… есть только вот это странное «сейчас», похмельное и с нечистым запахом, на которое я даже и обижаться не могу.

Отгоняю печальные мысли. Не для того приехал.

Бабушка вошла, неся в руках подойник. Он заглянул туда. Молоко было желтовато-пенным, с кусочками какого-то мелкого мусора и травы.

— Сейчас процежу, и попьешь настоящего, деревенского. Ты его, поди, и не пробовал.

— Нет, я почти каждый день пью молоко, — гордо сказал он.

— Магазинное?

— А какое же?

— А такое, — сказала бабушка.

Она покрыла марлей другое ведро и стала переливать молоко. Густая жидкость пенилась и брызгалась, как живая. Раздавалось легкое шипение пузырьков и стон наполняемого ведра.

На марле, когда все молоко было перелито, осталось немного мусора. Бабушка отжала марлю и бросила ее в подойник.

Теперь она начала разливать молоко по крынкам (вот как называлась та посуда, что стояла на полках и которой он раньше не знал!) Наполнив три крынки доверху, остальное бабушка слила в бидон и добавила немного воды.

— А это в колхоз, — небрежно сказала она и махнула рукой, словно говорила о пропащем. — Ну иди, пробуй. Вот прямо из крынки. Только держи крепче, не урони.

Он подошел, с трудом взял обеими руками крынку со стола и поднес ко рту…

Да, это было очень вкусно. Но это было не молоко.

— Так это же не молоко, — сказал он.

Бабушка всполошилась от его неожиданных слов.

— Вот тебе и на. Не молоко! А что же? Это и есть настоящее молоко. А ваше-от магазинное — чистая вода. Пей.

Он еще раз отпил из кринки. Да, ничего вкуснее пробовать ему не приходилось. Это было даже лучше лимонада «Дюшес».

— Ну как?

— Вкусно.

— То-то же. Ишь, не молоко ему…

— А вы пили лимонад «Дюшес»? Я его пью почти каждые выходные. Папа мне покупает. Тоже вкусно.

Бабушка смущенно усмехнулась и велела поставить крынку на место.

— Еще хочу.

— Больше нельзя тебе, ты пока непривычный. Вечером попьешь, а сейчас давай цыплят кормить. Тонька, ты где?

Тонька прибегает с улицы:

— Ну что, махнем по стопочке для настроения.

— Ты бы хоть оделась, бесстыжая!- ворчит тетка Нюра.

— А кого мне стесняться? Кольку? Да ведь мы с ним в бане всегда вместе мылись, помнишь?

Тетка Нюра отказывается пить, уходит по делам. Мы быстро выпиваем с Тонькой, закусываем соленым огурцом. Чему-то смеемся, глядя друг на дружку.

Вроде бы все, как тогда…

— Ну, ты и вымахала, мать.

— Дак ведь у нас тут воздуха не как у вас, в городе…

— Да, растет все, как на дрожжах!- я откровенно рассматриваю ее грудь. — Такие, говорят, кабачки!

Она довольно смеется и сжимает грудь руками. Ночная рубашка вот-вот лопнет под напором плоти.

— А хороша ль я?

— Хороша!

Мы опять смеемся.

— Ты-то как живешь?- спрашивает она, усевшись со мною рядом.

— Да ничего так. Работаю…

— Девушка есть?

— Не-а.

— И жениться, что ль, не думаешь?

— Вот еще чудеса.

— А я б хотела на твоей свадьбе погулять… Да ты, может, из этих… нетрадиционных оказался?- смеется Тонька.

— А вот я тебе сейчас покажу, какой я нетрадиционный!

— Покажи-ка!

Медленно придвигаюсь к ней поближе.

И тут в кухне появляется муж Тоньки. Он лет на пять старше ее, низкорослый, тощий, очень смуглый. Голый по пояс, в растянутом голубом трико с дырами на коленях. Весь обвит мускулами, словно веревками. Но веревки эти слишком уж тонки. Не говоря ни слова, ничему не удивляясь, он, увидев водку, идет к столу, наливает себе, без выражения пьет. Словно все так и должно быть, а по-другому быть просто не может. Вот принял манны небесной, вроде бы что-то сообразил, прозрел на минуту. Смотрит на меня, прищурившись.

— Городские, а-а… — произносит с подозрением.

Больной, которого разбудили, чтобы дать ему необходимое лекарство. Выпил снадобье, полегчало — теперь надо опять лечь и отвернуться к стене… не расплескать это блаженное состояние.

Муж Тоньки действительно уходит обратно в комнату и ложится на кровать.

— Как его зовут-то?

— Саня. Да ты не смотри, что он пьяный. Он хороший.

— Да и ладно.

— Только слабосильный, — продолжает Тонька, словно извиняясь. — В детстве еще надорвался… в армию даже его не взяли.

Сестра входила с улицы, в руках ее было большое решето. Там внутри что-то царапалось и тоненько попискивало.

Решето поставили на пол, сняли тряпку. Цыплята были такие маленькие, мягкие, пушистые… Они еще плохо держались на своих слабеньких ножках, пошатывались и непрерывно пищали, требуя еды. Тоня, востроглазая веселая девочка, смотрела то на брата, то на цыплят и чему-то подсмеивалась, прикрывая рот ладошкой.

Бабушка порубила ножом пару вареных яиц на мелкие кусочки и стала кормить цыплят.

— А откуда они берутся?- спросил мальчик. Ему стало интересно. А Тонька снова усмехнулась почти беззвучно. И тут он заметил, как здорово похожа Тонька на бабушку — одно лицо.

— Курицы несут яйца, — принялась объяснять бабушка. — Из яиц вылупляются цыплятки. И сами становятся курами. Понимаешь?

— Да, — кивнул он. — Значит, сейчас цыплята едят цыплят? Разве так бывает?

— В жизни еще и не такое бывает, — уверила его бабушка. — Бог чего только для нас не придумал.

Он пожал плечами и стал ждать, что будет дальше.

А дальше бабушка ненадолго ушла из дому. Они с Тонькой в это время позавтракали — выпили по большой кружке горячего несладкого чая с хлебом. Куски, отрезанные от глинообразной большущей буханки, тоже были огромными для него, даже держать неудобно, но зато как вкусно! Они с Тонькой солили помидоры и огурцы и смачно хрустели ими, обливаясь соком, потихоньку хулиганили и приглушенно смеялись, как будто в доме был еще кто-то взрослый, хотя все взрослые вроде ушли по делам.

У себя в городе он и не подумал бы, что завтрак может быть таким простым и быстрым.

Тетка Нюра говорит:

— Колька, вот тебе как раз и дело есть, солдат. Борова зарезать надо.

— Борова зарезать?!

— Да. Чего-то болеет он. Боимся, не сдох бы.

— Тетя Нюра, я даже не знаю… не пробовал никогда…

— Ты ж из армии только, как тебе не стыдно! А если война, а если б тебе на фронт, в немцев стрелять?! Кабана испугался!

— Чего я испугался? Стрелять — это одно…

— Дак у нас вон ружье есть, возьми застрели, если резать не хочешь, нам-то не все равно?

— Ружье… все еще есть?

— Вон у Сани в комнате висит.

— Что, и патроны?..

— И патроны найдем.

Я иду смотреть ружье.

Старая двустволка висит на гвозде. Согласно легендам, мой далекий прадед охотился с ней и, кстати, завалил не одного медведя… Потертый, но гладкий приклад, тяжелые даже на вид стволы, удобное цевье. Слабый запах давно не чищеного оружия: кислый металл, тревожный старый привкус гари. Переламываю пополам. Вроде все нормально. Закрываю ружье, навскидку целюсь во что-то на противоположной стене, над спящим Саней…

Саня шевельнулся на кровати, выйдя на секунду из своего небытия и тут же впав в него снова. Только тут замечаю, что рядом с ним, где-то в его ногах, притулился мальчик — лежит, накрывшись одеялом, смотрит оттуда испуганными глазенками. Замерз, что ли?

— Эй, тезка, не бойся! Ты чего спрятался? Пошли чай пить. Там тепло, в кухне-то.

Но он только мотает головой и поглубже зарывается в одеяло.

Вешаю ружье обратно на стену.

С улицы послышался редкий тяжелый топот и какое-то странное деревянное грохотание.

— Бабушка приехала, — сказала Тонька.

— На машине?- спросил он недоуменно. Он не прочь был прокатиться на машине, но звук не походил на шум работающего двигателя. Так мог громыхать разве что очень старый маленький автомобиль, которому давно пора на свалку.

— На машине!.. — засмеялась Тонька, прижав ладошку ко рту. — На машине!..

Он слегка рассердился, со скучающим видом выглянул в окно.

Бабушка сидела на телеге, запряженной настоящей, живой сине-серой лошадью. Правая нога бабушки лежала на телеге прямо вперед, негнущаяся, словно деревянная, а левая свисала с краю и, покачиваясь, едва не доставала до земли. Черные резиновые сапоги, в которые была обута бабушка, покрылись разводами засохшей грязи. Бабушка решительно поглядывала по сторонам и время от времени встряхивала вожжами, и тогда вожжи звонко щелкали по гладкому конскому боку. Лошадь в ответ раздраженно дергала кожей в этом месте. Как потом заметил мальчик, лошади умели вздрагивать кожей в любой части своего тела. Так они отгоняли надоедливых слепней.

— Лошадь… — сказал мальчик.

— Его зовут Улан, — сказала Тонька. — Еще у нас есть Драгун. Он почти черный и ростом повыше. Я лучше люблю на Драгуне ездить.

— Почему?

— Он моложе, сильнее, да и… — Тонька замялась, а потом хихикнула, — от него меньше пахнет.

Впервые он видел лошадь не по телевизору — притом, что успел насмотреться слонов, крокодилов и обезьян в зоопарке. Его давно не удивляли львы и тигры, прыгающие в цирке сквозь горящее кольцо. А вот живая лошадь…

Тонька побежала на улицу, а мальчик неожиданно остался один. Идти куда-то в валенках посреди лета казалось ему делом невозможным, да и не звал его никто, а навязываться не хотелось. Он сел на лавку, сложил руки на коленях и стал прислушиваться к тиканью часов.

Опять вбежала Тонька и изумленно уставилась на него.

— Чего сидишь? Второго пришествия ждешь, что ли? Иль болит чего?

— Нет, — он помотал головой, — валенки…

— Не подшиты, стареньки? Да сними ты их, нас бабушка ждет, а ты сидишь тут, как фон-барон…

— А в чем идти-то?

— Да босиком, Господи!

И только тут мальчик понял, что Тонька все это время бегала без обуви, и ноги ее были покрыты легким слоем пыли.

— Босиком, — повторил он неуверенно. — Я никогда еще не ходил босиком.

— Ну и что. Чего здесь особенного-то. Снял да пошел. Или так и будешь в этих валенках щеголять?

Сестрины насмешки сделали свое дело — он вновь рассердился и двумя резкими пинками избавился от своей громоздкой обуви. Валенки полетели, тупыми топорами вертясь в воздухе, мягко тукнулись в стену и свалились кучей в углу. Мальчик, не обращая больше внимания на холодный пол, смело двинулся к дверям.

Тут его ноги ощутили какой-то мельчайший мусор на полу. Словно принцесса на горошине, он чувствовал каждую сухую крошку хлеба, каждый случайный стебель сена, но решительно двигался вперед — дело чести. Так же смело он шагнул с крыльца на землю… и чуть не вскрикнул. В ступню врезались, кажется, сотни тупых иголок. Обычная земля, по которой всегда ходил, не обращая на нее внимания, вблизи оказалась неприветливой, колючей, злорадной. Поджимая пальцы ног, мальчик медленно переступил назад и выбрался на гладкие, отполированные доски крыльца. Потер ногу о ногу, избавляясь от мусора.

— Ну, чего ты?- крикнула бабушка с телеги. — Где Тонька? На ферму ехать давно пора.

И Тонька появилась из дверей, деловито взяла его за руку и потащила — прямо по ужасной утоптанной тропинке, где валялись мелкие камешки, по участку со скошенной травой, по деревянному трухлявому мостку через канаву, где можно было запросто посадить занозу. Мальчик шипел сквозь стиснутые зубы, но двигался вслед за сестрой. Он даже свою руку отобрал у девчонки, отстаивая полную независимость. Нельзя было ныть.

Как-то они здесь ходят без обуви — значит, и я смогу. Терпи…

Иду в сарайку, где болеет и ждет своей участи кабан.

Здоровенный хряк, килограммов в сто пятьдесят, гуляет по загону и иногда пробует поддеть рылом доски. Меня встречает грозным храпом и бешеным блеском глаза, в полутьме пылающего чудовищной адской розой. Стоит этак боком. Готов, чуть что, броситься и терзать. При малейшей моей неосторожности.

На больного что-то не очень похож. Скорее, бешеный.

— Боря, Боря… — говорю притворно ласковым голосом.

Он не верит мне, он хорошо знает, зачем я пришел. Отходит в дальний угол, нервно потрясывая толстыми розовыми ушами. Внезапно всей своей тушей кидается на калитку загона. Доски трещат, прогибаясь. Я отскакиваю к стене. Совсем недалеко. Хряк, просунув морду между досок, визжит так страшно, что хочется бежать не только из сарайки, но и из этой деревни навсегда. Огромные оскаленные клыки светятся нежнейшим рафинадом.

Да, этого пора убивать.

Чуть не упал — под ногами что-то лежит, мешается. Небольшое, очень удобное полено. Ага. Поднимаю его и несильно бью кабана по морде.

— Брысь, гадина.

Теперь отскакивает в сторону он. Я еще разок замахиваюсь для острастки. Кабан забился в дальний угол. Не ожидал, что его так угостят. Привык, видно, всех подряд пугать. Привык с бабами воевать.

Возвращаюсь в дом. Там уже все готово: на столе огромная чугунная сковорода с жареной картошкой, соленые огурцы, капуста. Саня вышел из своей комнаты, сел на табуретку возле стола, сгорбился. Тонька в мягкой вязаной кофте чуть не по колено и в валенках сидит рядом с мужем. Маленький Коля крутится возле стола, ему интересно.

Тетка Нюра говорит:

— Ну, давайте, ребятки, пообедаем.

Мы все усаживаемся за стол, поднимаем стопки.

— За встречу!

Саня пьет, как и раньше, без выражения; два раза ковыряет вилкой в сковороде, закусывает огурцом. Наливает себе вторую стопку, отдельно от всех выпивает. На дне стопки остается несколько капель, и он отдает стопку маленькому Коле. Тот жадно вытрясает остатки водки себе в рот.

Я молчу. Я в гостях. Тетка Нюра тоже почему-то молчит. Наверное, это у них тут — дело обычное.

— Расскажи хоть, Коля, как в армии-то было?- просит Тонька, с радостной гордостью глядя на меня. — Не обижали тебя там, нет?

— Нет. Хорошие ребята попались.

— А ты сам?

— Я? Не, ты чего…

Не рассказывать же им, как там было на самом деле. Всяко бывало. И меня обижали, и я обижал. Все как везде. Нормально.

— Армия!.. — с недоверием произносит вдруг Саня, качает головой.

— А ты из автомата стрЕлил, дядя Коля?- спрашивает маленький Коля.

— Какой я тебе дядя?- смеюсь я.

До сих пор никак не привыкну, что меня маленькие дети дядей называют. Двадцать один год, сам еще вроде пацан…

— Конечно, дядя, — строго говорит Тонька. — Дядя Коля. Так и называй его, сынок.

— Ну, дядя Коля!.. — начинает канючить мальчик, уже слегка пьяный от тех нескольких капель водки. — Ну, расскажи…

— Стрелял, стрелял. И гранаты кидал.

— А из пушки?- врастяжку спрашивает мальчик.

— Из пушки тоже.

— Коляныч, не приставай к гостю, — говорит Тонька сыну. — Дай поесть спокойно.

— Какой он тебе Коляныч?!- вдруг со злостью говорит Саня. — Его зовут Николай, понятно? Николай Александрович!

— Ладно, ладно, Саня, утихомирься, проехали давно, — Тонька ласково треплет Саню по руке, и тот действительно стихает. Непонятно даже, из-за чего вспыхнул-то.

Мы снова наливаем и выпиваем, и снова Саня отдает остатки водки ребенку.

Я иду курить на крыльцо. Саня увязывается за мной.

— Ты что куришь-то? «Приму»? Ну, угости.

— Слушай, а чего ты Кольке водку разрешаешь?- спрашиваю, поднеся ему огонь в комке переплетенных пальцев. — Вредно же. Вырастет — сопьется.

— А пусть, пусть сопьется, — неожиданно охотно кивает Саня. — Пусть. Это лучше, чем так жить…

— Как?

— Вот так, — он делает рукой широкий полукруг. — Пусть пьет — всем легче будет.

— Да ты что? Вырастет парень, после школы в город поедет, в техникум…

Саня глумливо смеется.

— Не, пусть пьет. Не надо ему техникума. И мы — пошли давай пить. Много водки привезли, хорошо.

За забором идут две девушки, с интересом смотрят на меня. Вдруг начинают чему-то смеяться. «Смотри, к Сане-доходяге из города приехали!» Потом слышится их задорное пение: «Америкэн бой, уеду с то-бой, уеду с то-бой!..» Щурясь, смотрю на них сквозь сигаретный дым. Они еще пару раз оглядываются, смеясь. У одной из них — рыжая толстая коса, которая гуляет и вьется вокруг плеч своей хозяйки. Крепкая, красивая девка, здоровая. Хороша.

Саня плюет им вслед. Докуриваем и идем обратно.

Саня очень скоро набирается до полного бесчувствия. Мы отводим его в комнату, на постоянное место. Он ложится, складывает руки на груди. Я собираюсь уже уходить, и вдруг он открывает глаза, пристально смотрит.

— Городские, а-а-а…

И после этого немедленно начинает храпеть.

Баян стоит рядом на табуретке, мехи его плотно сжаты.

Выпиваем втроем еще. Картошка в сковороде уже почти кончилась, тетка Нюра отскребает вилкой поджарку для меня.

— Ешь, ешь, здесь самое вкусное. В армии-то, поди, жареной и не ели, пюре одно…

— Да, пюре…

И капуста была совсем не такая. Эту вот капусту — твердую, прозрачную, словно хрустальную, сдобренную подсолнечным маслом и ложкой сахарного песку — можно есть сколько угодно. Водки с такой закуской можно выпить ведро.

Тетка Нюра уходит с кухни.

Тонька сидит, положив ногу на ногу. Локтем оперлась на край стола, смотрит на меня с какой-то странной улыбкой.

— Ну, чего ты, мать?..

— Да просто смешной ты. Молоденький совсем. Усы вон у тебя какие мягкие. Дай потрогаю…

Она прикасается к моему лицу кончиками пальцев, и от этого легкого движения меня бросает в жар. Дергаю головой.

— Сама-то, что ли, сильно взрослая…

— Да уж повзрослей тебя!

— Ну давай тогда выпьем еще.

— Ты бы не пил больше. В бане развезет совсем. Полежи немного в комнате, отдохни.

— Засну я, если лягу.

— Тогда выйди на крыльцо, там прохладно…

Иду курить и снова вижу тех двух девушек, которые идут мимо дома — теперь уже в обратную сторону.

— Привет! — кричит мне та рыжая.

— Привет!

— Чо делаешь?

— Да ничо. Курю вот.

— Угостил бы!

— Дак и ты б меня угостила чем!..

Они смеются и уходят дальше. На улице медленно темнеет. Я знаю, что этот короткий сумрачный час скоро закончится, и на деревню ляжет долгий осенний вечер, ничем не отличимый от ночи.

Прохладный воздух делает свое дело, голова вроде бы немного проясняется.

В доме тетка Нюра брякает на стол пачку патронов. Нашла все-таки.

— Вот тебе и боеприпасы, солдат. Давай завтра с утра, чтобы разделать успеть…

А Тонька приносит из комнаты какие-то белые тряпки.

— Белье. Попаришься — наденешь.

— Да зачем, у меня и свое чистое…

— После бани положено свежее надевать.

— Ладно.

Раньше баня казалась мне огромным деревянным домом. Теперь это сморщенная старая избушка с крошечным предбанником и маленькой парилкой, где на полках едва может поместиться пара человек.

Раздеваюсь в предбаннике. Здесь горит маленькая тусклая лампочка, от которой в закопченном помещении словно еще темнее, и какое-то вязкое давление ощущается со всех сторон.

Завешиваю окошко, снимаю с себя все до нитки и лезу в парилку, плотно прикрыв за собой дверь. Пока еще здесь не очень горячо. Выплескиваю на камни немного квасу, заботливо приготовленного Тонькой. Вот, вот оно, блаженство-то…

Тесно и сумрачно, старые широкие доски, много раз набиравшие воду и много раз ее терявшие, слегка перекошены. Выливаю на каменку воды, жду, когда сверху спустится горячий клуб пара. Веники замочены давно. Беру их и слегка разгоняю влажный воздух внутри парилки.

Я пьян, но не так, чтобы упасть — нет, наоборот, мне весело. И при этом как-то грустно. Наверное, малолетний тезка, подпивающий остатки водки, меня так смутил, да и его мрачный папаша тоже. Единственное светлое, радостное пятно в этой здешней жизни — Тонька, да и она вот тоже, смотри… ну ладно.

Слегка хлещу веником по ногам. Пар хорош. Сильно размахнуться тут невозможно, но и незачем. Пришлепываю мокрыми тяжелыми листьям горячий воздух к коже. Ох, славно. Научился париться в армии, где была своя вот такая банька…

Один раз у нас старослужащие зазвали париться молодого и ради смеха столкнули его с верхней полки прямо на раскаленные камни. После этого он заикаться стал. Вот, и такое тоже бывало…

Присаживаюсь немного отдохнуть. Пот уже пошел, все тело чешется. Сейчас, маленько посижу и разойдусь как следует…

Кто-то возится в предбаннке.

— Кто там?.. Саня, ты, что ли?

— Это я.

Тонька!

— Тонька, ты чего?

— А париться-то?

— Эй, я же голый тут сижу…

— Ясно, не в фуфайке!

Дверь распахивается, и появляется Тонька, тоже совершенно голая. Правда, слегка прикрывается веником.

— Закрывай скорее, — недовольно ворчу я. — Выстудишь.

Да, действительно, мы когда-то мылись тут вместе. Мне тогда было лет шесть, ей — побольше.

Она радостно плюхается на полку рядом со мной, ее глаза блестят.

— Тонька, муж-то твой нас убьет.

— Да он дрыхнет, теперь уж до завтра улегся… не в рубашке же мне с тобой париться! Взрослые люди…

Веник лежит у нее на коленях. Она упирается руками в полку, слегка наклонившись вперед. Длинные волосы распущены. Из-за локтя мне видна ее грудь с огромным бледно-розовым пятном соска.

— А помнишь, ты к нам приезжал последний раз, и мы пластинки запускали? — спрашивает вдруг она.

Не о пластинках бы этих сейчас вспоминать, в такой-то момент. Но как только она это сказала…

Мне лет пятнадцать было, а она уж давно на танцах с парнями хороводилась, на дискотеках. Я для нее вроде малолетка. Как-то у нас в тот раз все не складывалось поговорить нормально. Если бы не эти пластинки. Нашли мы их тогда на чердаке дома целый ящик. Радиола давно была сломана, пластинки все старые, поцарапанные и потресканные — что с ними делать? А я придумал пойти в поле и кидать их по воздуху, они ж летают отлично, Тонька этого и не знала. Стояла, смотрела, открыв рот, как плоские ровные диски режут воздух, легко, с ускорением набирая высоту, и теряются в темнеющем небе — а потом вдруг валятся оттуда, набрав страшную тяжесть, и глубоко впиваются в перепаханное осеннее поле. Одни разбиваются вдрызг, другие до половины уходят в землю, ставят последнюю точку, дрожа от собственной силы. Я перед Тонькой слегка выступал, метал эти диски и вверх, и на дальность, и в дерево старое лупил, прямо дискобол какой-то древнегреческий. Они, пластинки, все не кончались, много их было очень. Целое поле мы тогда засеяли осколками этих дисков. Вот уж дискотека была наша личная, персональная…

А потом гуляли по полям часа два, болтали обо всем на свете, замерзли… Зарылись в копну рыжей соломы, и Тонька стала учить меня целоваться. Губы ее горячие и мягкие, волосы на моем лице и шее… беспрерывно… руки под рубашкой… И все говорила, придушенно смеясь мне в ухо: «Ну что, возьмешь меня к себе в город? Возьмешь в город?» А потом… помню только — горячо и влажно, и как уже в дом попал, не помню совсем. Как пьяный.

Весь тот день из памяти словно вылетел.

После этого я несколько лет не был в деревне. Не ближний свет: собирался, да никак не получалось, то одно, то другое… учеба, экзамены. Родители купили небольшой участок, начали строить там летнюю избушку, надо было помогать… ни одного свободного воскресенья. Потом мне вдруг стало известно, что Тонька давно вышла замуж, родила, ребенок подрастает. Ничего себе, новости. Родичи всё ругались: дура, молодая совсем… зачем… погуляла бы… да и за кого вышла-то!

Мне было плохо, но потом меня забрали в армию, и стало еще хуже. Я забыл даже, как меня зовут. Но время прошло, и я все вспомнил.

— Ну, чего, так и будем сидеть?- спрашивает Тонька, вдруг поворачиваясь ко мне. — Давай ложись, попарю.

Вытягиваюсь на животе. Лежать неудобно. Хорошо, полка еще не слишком горячая. Откровенно рассматриваю Тоньку. Такая минута настала, когда не нужно притворяться и что-то скрывать. Пора делать то, что давно хотел. Мне так хорошо, что внутри все сладко млеет.

Тонька стоит рядом, подбоченясь, в уверенной хозяйской позе. Густые черные волосы внизу ее живота — непробиваемый темный лес. Теперь у нее в руках два веника. Она начинает неспешно хлестать меня по спине и ногам. Вижу ее колышущийся живот, грудь. Так хочется протянуть руку и поймать в ладонь… Горячо.

— Теперь поворачивайся, — командует она.

Переворачиваюсь на спину.

— Смотри, какой большой вырос, злости-то сколько накопил! — смеется Тонька, откидывая волосы со лба и размазывая капли пота по своему лицу. — Что, давно с бабой не был?

— Только тебя хотел… а ты… — шепчу в забытьи.

— Что — я?

— Ничего…

— Ну вот и помолчи.

Я лежу на спине. Тонька снова плещет на раскаленные камни воду. Пот течет с меня градом. Голова кружится.

— Погоди, выйду на минутку. А то помру сейчас…

Вылезаю в предбанник. От меня валит пар. Несколько минут, приоткрыв дверь на улицу, дышу холодным осенним воздухом.

Тонька, наклонившись, выглядывает из парилки.

— Ну, долго?.. Давай теперь ты меня.

Ее грудь колышется в проеме двери.

Послушно возвращаюсь к ней.

— Ох, давно я с мужиком не хлесталась…

Сладко потянувшись, она ложится на мое место, и теперь я встаю над ней во весь рост. Веники — это пока все, что может мне пригодиться. Но… тут я бросаю их в тазик и начинаю гладить Тоньку по спине ладонями.

— Погладь, погладь, — шепчет она. — Люблю… так давно ждала…

Спина у нее мягкая, словно бархатная, влажная кожа в полутьме отсвечивает жемчугом.

Я готов ко всему. Сомнений у меня больше нет. Руки мои спускаются все ниже по спине Тоньки. Женщина слабо мычит, раздвигает ноги в стороны.

— Да…

И вдруг мы слышим, как в доме кто-то пробует растянуть мехи баяна. Сначала неуверенно — руки у Сани, наверное, соскальзывали. А потом он резко берет с места в карьер какую-то быструю, но невероятно печальную мелодию.

Мы с Тонькой смотрим друг на друга всего секунду — и бросаемся одеваться в предбанник. Потные, распаренные, беспорядочно натягиваем на себя одежду, которая никак не хочет налезать. Выбираемся в кромешную тьму деревенского осеннего вечера. Тонька бежит в одну сторону, я в другую.

Я подхожу к дверям комнаты. Баян неожиданно смолкает. Отдышавшись, осторожно заглядываю внутрь. На кровати сидит Саня, держится двумя руками за двустволку. Ружье лежит на его коленях очень удобно, слегка перевешиваясь тяжелыми стволами на одну сторону. Небритый Саня кажется сейчас старым, много повидавшим на своем веку воином. Вот он устал, присел отдохнуть… И руки его словно бы привычны к оружию. Хотя, конечно, это не так. Он даже в армии не служил, даже и на охоту-то не ходил никогда. Деревенский гармонист… прошлый век, пропащая душа. Никому не нужен теперь со своей гармонью, с баяном своим… Саня-доходяга.

Неожиданно он поднимает на меня взгляд, и я, не задумываясь, прямо от порога прыгаю вперед, вцепляюсь в ружье обеими руками.

— Отдай!

— А зачем тебе?- спрашивает он как-то неохотно.

— Кабана завалить.

— А, ну это… бери.

Он отдает ружье и снова ложится на постель, лицом кверху, и снова становится неподвижен, как статуя. По-прежнему наедине со своей тяжелой внутренней болью.

Выхожу в сени. Меня слегка трясет. Да что там слегка — начинает по-настоящему колотить крупной дрожью.

Почему я прыгнул и схватился за ружье? Кому мог угрожать этот слабый человек — мне? Тоньке с сыном? Тетке Нюре?

Вот так бы вернулся сейчас и влепил этому гаду заряд во впалую, тощую грудь! Сволочь! Зачем ты вообще на свет родился? Только мешать…

Неожиданно для себя бегу в сарайку, включаю там свет. Хряк не спит, он стоит в углу спокойно и отрешенно, не смотрит на меня. Мне в этот момент заметно только, как мелко подрагивают его розовые щетинистые уши.

Я молча вскидываю ружье и стреляю.

На улице тут же заливаются осатанелым лаем все деревенские собаки.

Несколько долгих секунд кабан стоит, пошатываясь, словно пьяный. Потом его передние ноги подламываются, и, коротко хрюкнув, он валится набок. Я вхожу в загон и заранее подготовленным острым ножом остервенело перехватываю ему горло. Под моими руками что-то сочно и влажно хрустит. Меня тошнит, я выпрямляюсь и вытираю лоб окровавленной рукой.

Через минуту в сарайке уже собираются все, кто был в доме, подходят и некоторые из соседей. Меня даже узнают, здороваются, улыбаются. А я смотрю на людей дикими, непонимающими глазами. Мне отчего-то невыносимо стыдно. Стою, как водолаз на балу, не зная, что делать. Потом бросаю ружье на землю и выбегаю во двор. Со двора — на дорогу. И вдоль по ней, в темноте, едва не наощупь, к железнодорожной станции.

Руки мои в крови, и не знаю, где омыть их…

Сюда я, конечно, не вернусь больше никогда, никогда.

Несколько лет из деревни доносились только плохие вести. Сначала помер Саня — пьяный замерз возле ворот собственного дома. Так и нашли его сидящим на корточках у забора. Еле разогнули потом, чтобы в гроб положить.

Через год повесилась Тонька. Так, вроде бы ни с чего. Однажды осенним вечером… записку оставила: «Простите меня, родные мои!» И все, и больше ничего…

На похороны я не ездил, был в командировке. Да если бы и знал — наверное, не поехал бы. Не захотел бы видеть ее, такую.

Колька немного подрос и перебрался в пригород, к тетке Нюре. Она присматривала за ним какое-то время. Дом в деревне остался пустым.

Колька пару раз приходил ко мне. Он вообще любил ходить по родственникам, пить, есть, брать в долг немного денег без отдачи, говорить по душам. Это был маленький, тощий парнишка, постоянно пьяный и беспрерывно куривший. Больше всего он напоминал сорванца-беспризорника первых послереволюционных лет. Нигде не учился, не работал. Дурачок, и жалко его, конечно… строил всё из себя взрослого. Мы, родичи, даже любили его за это — вот он, наш юродивый, опять пришел, сейчас выпьет рюмочку, заплачет о чем-то далеком, скажет: мы же родные люди, давайте любить друг друга… что ж у нас так всё… И вроде есть в его словах какая-то скулящая правда, о которой мы уж давно подзабыли… о чем сами иногда ночью плачем в подушку… Его тут можно и ругнуть, и шугануть — он нисколько не обидится, совершенно безвредный ведь. Скажет только примирительно: ухожу, ухожу, не сердись… дай червончик, отдам потом как-нибудь.

— Дядя Коля, — в сердцах говорил он мне, щурясь от сигаретного дыма, — ведь у меня ближе тебя и родни-то нет, — и лез слюняво целоваться.

— Ну, прямо уж и нет. Родни полно! — говорил я, мягко отстраняя его назад на табуретку и вытирая щеки рукавами.

— Дак ты мне почти как папка… А помнишь, ты к нам в деревню тогда приезжал, кабана еще застрЕлил?

— Помню.

— И я помню! Вот это вы с Саней, батькой-то моим, крепко выпили! Вся деревня со смеху усиралась. Хорошо — кабана застрЕлили, а не бабку Нюру!

— Еще чего придумал…

Вот, значит, как объяснила деревенская молва это ужасно нелепое происшествие.

— А мне ведь скоро в армию, дядя Коля.

— Да где же скоро, еще пару лет ждать.

— Я очень в армию хочу. Прямо сейчас бы пошел. Там настоящим мужиком стану. У нас в деревне девки не любят, кто в армии не служил. За такого и замуж никто не пойдет, разве уж только с пузом. У нас девки, знаете, какие строгие! не то, что городские шалавы. Я жениться на одной нашей девке хочу, ее Оля зовут. Хорошая.

— Молодец…

Его не взяли по состоянию здоровья. Суровые армейские врачи были на этот раз единодушны в своем мнении: если не хотим этого шибздика через месяц отправлять домой в цинке, то призывать его не надо. И не призвали.

Колька горевал недолго. Нашел какую-то бабу лет на двадцать старше себя, такую же пропитую и конченную, поселился у нее в доме. Собирался даже официально жениться, просил у родни денег на свадьбу. Никто ему, конечно, ничего не дал, и правильно.

Они добывали себе средства к существованию, собирая пивные бутылки, алюминиевые банки, цветной лом. Сколько-то лет так жили.

Потом однажды эта баба возникла на моем пороге.

— Дайте денег на похороны. Коляныч помер, дурачок…

Это была самая обычная история в те годы. Колька купил неизвестно что, налитое в водочную бутылку, и выпил это неизвестно что один. Бабы его два дня не было дома, а когда она пришла, то обнаружила Кольку холодным, скорчившимся возле дивана в луже кровавой блевотины.

Увезли Кольку в деревню и похоронили там, рядом с его батькой Саней. И с Тонькой.

И все родные успокоились и сказали: слава Богу, отмучился. Теперь на своем месте.

Я иногда езжу к ним. Что-то тянет. Постою возле заросших травой могил, которые постепенно исчезают, сравниваются с землей, ничего там не трогаю, потом иду в дом. Посижу там полчаса, подожду, не вспомнится ли чего хорошего. Но дом без людей, кажется, тоже давно умер. И воспоминания его покинули. Наверное, надо продавать.

Потом я иду к той рыжей, с косой. Ее, кстати, тоже зовут Тонька. Одинокая женщина. Муж утонул по пьянке в озере — купался, попал в холодный ключ, сердце сразу и свело. Помню, когда-то она задорно пела мне: «Америкен бой, уеду с тобой!» Теперь я сам зову ее уехать в город. Но она уже не хочет.

И ничего ты тут не поделаешь.

Отметить: Тезка

Материалы по теме:

Цаца и еще про викинга (Борькины истории) — Ишь, какая Цаца, почему это все должны с тобой цацкаться?
Свое место Рассказывали: в прежние времена — то ли в войну, то ли еще до нее — встала на постой в нашем городке кавалерийская часть. Тогда, как раз, пала у городского водовоза лошадь. Покручинился старик, потосковал по усопшей кляче, но потом махнул рукой и направился к конникам.
Начало Я видел, как переживают разрывы-раставания-потери друзья... да пьют безбожно... и прекрасно понятно, о чем пойдет разговор... но ни разу, ни до, ни после, никто даже подумать плохо не смел о ней... а тем более в чем-либо ее упрекнуть, или упаси Бог обвинить.
Комментировать: Тезка