В понедельник, на Сенатской, с вещами

В понедельник, на Сенатской, с вещами

В понедельник, на Сенатской, с вещами
декабристы
Тогда не было телефонов, а то непременно Пестель позвонил бы Муравьеву-Апостолу и сказал бы:
— Ты на Сенатскую приходи не только с саблей, но и с вещами: сам знаешь, что брать… Что? Ну, из еды по малости, из носильного белья… Мыло захвати и присыпку от вшей, если она у тебя есть — говорят, в тюрьмах намного больше вшей, чем заключенных…

Но нет, Пестель никуда не звонил — телефонов же не было, он сосредоточенно нюхал кокаин и витал в мечтах о благоустроенной России…
И чем больше нюхал он — тем более ему казалась Россия благоустроенной и красивой страной…

…Часто говорят, что есть люди, которые являются совестью своей страны…
Это глупо, конечно, так говорить о людях — хотя вот, страна же из людей состоит, и у каждого из них есть — то ли совесть, то ли совестишка, то ли справка от управдома или ВЧК, в которой написано, что предъявителю сего надо подчиняться…
И получается, что не так все глупо и выглядит — типа, есть совесть у нации… Есть она, есть — но выраженная далеко не во всех живущих миллионах, а тех редких экземплярах, которые почему-то еще не вымерли, но вымирают на этой тоскливой и холодной земле…
Совесть страны…
Так называли декабристов…
Ну, в учебниках по истории, или еще где-то, в кафе, когда я был в Питере и, посещая пивной бар на Невском проспекте, слышал там историю о декабристах сегодняшнего дня… То есть, уже совсем и не сегодняшнего — а того дня, в котором я тогда пребывал…
Вообще, мне тогда понравилась эта легенда о сегодняшних декабристах — ну, вроде как члены Политбюро ЦК выйдут на Сенатскую площадь и там потребуют свобод для обиженного народа и высоких должностей для себя…
О должностях как-то ничего не говорилось. Но ведь и декабристы перед выходом на площадь уже сформировали правительство — так что, как получается, без должностей совсем никак нельзя, иначе — бардак будет полный…

Вообще, надо увидеть Питер моими глазами, чтобы понять, что в нем жить не только невозможно, но и незачем…
С небольшими перерывами я прожил там год в общей сложности — и знал 4 линию Васильевского острова совсем не хуже, чем Петровские линии в Москве…
И жил — я, как теперь сказали бы — далеко не кисло, рядом с мостом лейтенанта Шмидта /скользкий персонаж, весьма, но мост тут не виноват/, рядом с плавучим кафе «Корюшка» /самое забавное, что оно и теперь там находится — не утонуло, так мне знакомые пишут из Питера по Инту/.
И еще они пишут, что цены на съем жилья растут, и ту четырехкомнатную квартиру, в которой я некогда жил, можно снять — но лишь тысячи за 3-4 долларов, а потому я и знаю про себя, что в прошлом моем мне места нет — ну, откуда я возьму столько денег, чтобы жить на съемной квартире у моста имени поганого и недостойного памяти лейтенанта?
Тогда я и написал стихи:
«Я об Питер
Ноги вытер…»
Это даже не о Питере — а так, о жизни той, моей, в Питере, который тогда еще назывался Ленинградом…
Жил я, как уже сказано, на четвертой линии Васильевского острова, но пивную вот я посещал — неподалеку от Московского вокзала, на Невском…
Душная там была пивная, жутко задымленная и завоненная всякими рыбными отбросами, но что там было — это музыка, очень крутая по тем временам… «Распутин. Лав машин…»
Это я там впервые услышал — на Невском, не слишком далеко от бывшего дворца, где так часто бывал Распутин — и совсем уж неподалеку от особняка Юсупова, где — если я не ошибаюсь — Распутина и грохнули одной зимней ночью…
Итак, начну я все сначала, пожалуй — так будет понятнее.
В Питере я оказался по вине обстоятельств, о которых говорить мне не хочется, ибо они не имеют никакого отношения к дела.
Но — что намного важнее всяких объяснений — в Питере я оказался…
У меня там был приятель — Алик, Алька — старше меня лет на 15 и безумнее — на столько же…
У Альки был дядя Витя — вообще-то, его же ровесник, но дядя — который был родным внуком Левинсона-Лессинга, бывшего директора Эрмитажа…
Пока еще — все понятно, но вот тут начнется уже непонятное…
И Алик /который был внучатым племянником данного Левинсона-Лессинга/ был жутким антисемитом.
Дядя Витя тоже был антисемитом — но не безумным, а рассудочным: он утверждал, что евреев он не любит за то, что они распяли Христа…
При этом дядя Витя в церкви если и бывал, то очень давно, с покойной матушкой — и до Христа ему было примерно так же, как мне — до Билла Гейтса…
При этом, что я и Алька, и дядя Витя были евреями по крови — о чем я как-то, раз с ними и заговорил…
Вообще, я думаю, что с ними мало общались в детстве — ибо мои слова об их еврействе вызвали целый переполох…
Дядя Витя — тот сразу побежал в уборную, чтобы понять — до какой степени он обрезан.
А Алька, как человек стойкий, никуда не побежал, а — стоя передо мной — заявил, глядя мне в глаза:
«Мне плевать, что я еврей — но я все равно евреев не люблю…»

…Тогда у меня в голове вспыхнула идея о том, что все это — старо, как мир, ибо не любить и отрицать себя — это в нас идет еще от Адама, который в те времена был еще без Евы, а потому и тратил духовные силы не на секс, а на свое духовное совершенствование…
О чем я Альке и сказал…
Он задумался… Но тут прибежал дядя Витя из сортира, и закричал:
— Пусть я и еврей — но меня не успели обрезать. А так — пусть!
— Пусть… — ответил я дяде Вите.
Я так для себя и увидел эту тему национальной принадлежности — «Пусть…»
Типа — ну, какая разница, китаец я или русский? Еврей или монгол? Никакой разницы тут и нет…
Пусть? Да. Пусть я буду тем, кем сумел родиться…

Вот, в той квартире я и жил — как бы у дяди Вити, но он же был морской человек, ихтиолог — а потому все время где-то отсутствовал, квартира — пустовала, и когда мне нужно было — я в ней жил…
Квартира, которая некогда принадлежала Левинсону-Лессингу, с картинами 17 века по стенам и древними петровскими стаканами в кухонных шкафчиках…
Но Левинсон, он же и Лессинг… Он кем был?
Кстати, не обязательно и евреем он был — а возможно, был он немцем… И имел отношение к тому Лессингу, который написал книгу про Лаокоона — это я уже подумал потом…
А тогда я ничего особо и не думал, а просто жил в той странной квартире с картинами и стаканами, укоряя моих друзей в их опрометчивом антисемитизме…

* * *
В пивную на Невском я попал случайно — но не слишком…
То есть, Питер — как и Москва, город маленький, и у меня там были тоже свои знакомые и знакомства, непонятно откуда взявшиеся, но — реальные абсолютно…
Была у меня в Москве одна подружка, у которой была тоже подружка, которая училась в Москве — а потом уехала в Питер…
Подружку звали как-то экзотически, не помню уже, но — как мне кажется — Ира…
Итак, Ира…
В Москве я ее видел раза три, но вот когда приезжаешь в иной город, где ты — чужой, да и эта Ира, по всем счетам тут чужая — встреча малознакомых людей происходит на высшем душевном уровне…
Мы тут же стали своими в Питере — хотя и не в том смысле, который предполагает телесную близость: мне она не нравилась, а она была замужем за неким Женей…
Вот именно Женя меня и привел в ту пивную — он, именно он…

Обо мне иногда говорят, что я — гнусный собиратель историй…
Ну, насколько я гнусный — не мне судить, да и не тем, кто так говорит — но я точно, собиратель, просто какой-то даже коллекционер, с лупой в руках и нездоровым интересом к реальности…
Итак, возьмем Женю под лупу…
Ну, глянем на него пристально…
Там очень романтическая история была: он жил в Уфе, как мне кажется, она жила там же… Женя… Ира… Страсти школьников в подъезде… Ну, короче — все было красиво…
А потом он не поступил в университет, ушел в армию — и остались только письма…
Письма…
Я раньше радовался, когда их получал…
Впрочем, мне никто никогда не писали из армии — так, писали из небытия, что-то такое, вроде всплывшего на поверхность реки, трупа…
А я и не знаю — уйди я в армию, писал бы я кому?
Это же — писать с того света на этот… Да?
И получается, что нечего писать, поскольку миры настолько разные, что нечем поделиться с тем миром из этого: того, в котором ты обязан существовать… Хотя бы даже и два года, но — обязан…
Короче, эта Ира поехала в Москву, поступила в институт и — как часто то бывает — начала вести не то, чтобы беспорядочный образ жизни, а — стабильный, скорее: у нее завелся мужик, лет на 20 постарше, который был хорош всем — кроме одного: он ее заразил сифилисом…
Ну, а сифилис — не лакмусовая бумажка, сразу не краснеет: в общем, два года спустя встретила Ира своего Женю и заразила тем же сифоном, что имела сама…
Имела — не значит, что знала…

* * *
Питер — город Достоевского…
Эти рывки ветра, эта промозглая влажность, этот плачь — да, плачь — телеграфных столбов…
Мне казалось, что там, в Питере — вечно-промозглый март…
Не февраль, когда нет еще надежды на весну — а именно март, когда надежда уже есть, а жизнь — все равно — проживается зимняя…
Ира жила тоже в Центре Питера — именно на Невском: ее свекровь работала дворником, Женя — муж, он устроился на завод токарем или слесарем…
Квартиру — помню: она состояла из труб, которые шли по стенам: это был глубокий подвал и там никогда не видно было солнца, один только электрический свет…
Ира в той квартире была — жертва…
Ну, не то, чтобы ее постоянно били — но зато каждый день…
Кто бил?
Женя…
И не так сильно, чтобы она не могла учиться — а скромно, чтобы больно было, но синяков не было…
И так — каждый день, и так — годы…
Но это я потом понял — а тогда мне было скучно, и хотелось пива с музыкой и креветками… А потому Женя и отвел меня в тот бар, на Невском — душный и вонючий..
«Ай, ай — Распутин… Что там — и рашен квин…»
Я помню рев из динамиков — именно то они и ревели…
И тогда вот Женя меня познакомил с какими-то ребятами…
Ребята были очень странные — почти такие же, как я… И их главного звали Пестель… Кличка такая… Кликуха…
Думаю, что Женя за водкой и сбегал — потому что нам там было некогда: мы говорили о декабристах, об армии, вообще — не ясно, о чем… О разной ерунде…
А потом вот — водка, всякое такое, и Женя — плачет, о сифилисе рассказывая…
— Все не так… — вдруг сказал я…
И эти ребята — с Пестелем во главе /кликуха у него была такая/ подскочили на креслах, как покусанные…
— Чего не так?
— Все… — ответил я, не желая опускаться до мелочей…
— И чего теперь? — спросил один из них, такой маленький, но с бакенбардами, которые он явно отпускал для большего уважения к себе…
— Ничего… — ответил я. — Ну, что остается благородным людям? Только — идти на Сенатскую площадь!
— А зачем? — осторожно спросил меня тот, кого звали Пестелем…
И тут я задумался — а и правда, ну зачем еще куда-то там идти?

* * *
Когда меня не станет — в этом мире многие загрустят — и я это знаю…
Не будет почетной минуты молчания, да и все равно — но сердца на секунду остановятся у многих…
Не потому, что я хороший был или что-то в этом же жанре…
А потому что я бы — забавный, потешный: как клоун в цирке, только менее грустный, пожалуй…
Или — более?
Декабристы меня с детства раздражали…
Хотя — и дразнили неким высшим смыслом…
Это я потом разобрался, что там было не так и не то…
Ну, то было — по моей идее — что они трусами были…
Ну, а я кто? Смельчак?
Они ж сразу на допросах стали давать показания — а Пестель первый всех заложил…
А я что — не стал бы всех закладывать?
Ну, там могло многое быть… Скажем, дурак-следователь начал бы пытать передо мной мою жену или моих детей — то сорвалась бы нарезка, да и так бы я его послал, как никто никогда еще в этой жизни……
Я уже давно понял, что живу в мире, который крайне жесток…
Крайне… Даже тогда, когда мне признаются в любви, я честно говорю: «Я не знаю…»
И верно — я не знаю: о степени любви я могу только догадываться…
Сегодня у меня в гостях был друг, ему 74 года, он молод всеми членами, включая основной…
Одной из его двух любовниц — 33 года…
Это правда, он не врет…
Мой друг — этот самый Жан — меня считает очень наивным…
Он всегда мне говорит: «Ну, ты и наивный…»
А сегодня он мне рассказывал о своих любовницах, и о той, которой 33…
— Деньги… — сказал он…
— А где же душа? — спросил я…
— А душ больше нет… — ответил Жан. — Только деньги есть…
— Но это же… Но… Это же… Почти проституция… Но… Это… — я такой, когда нервничаю: начинаю нести…
— Это нормально… — сказал Жан. — Она со мной спит потому, что у меня есть деньги…
И я как-то сник сразу…
Ему видней, Жану — отчего она с ними спит…
У меня денег нет, никогда не будет — и если что, я вообще уйду в буддийский монастырь, так что — тема не моя…
Но все равно — грустно мне стало…

И я подумал о декабристах…
Наверное, им тоже было грустно — ну, тогда, когда они стояли на площади и ждали, что свершится то, что не свершится никогда…
Нет, коммунисты их не понимали — хотя и пропустили в учебники по истории…
Бред, верно? Кого-то пропускали в учебники, кого-то — нет…
Декабристы были пропущены во все учебники — хотя такие дворяне, что в 1917 их шлепали бы просто так, как мух на дереве…
Вопрос — верно?
Ну, эти декабристы — отчего они остались в истории?
Ответ простой очень…
Они остались, ибо история не требует рациональности — но только наоборот…
Ответ такой вот…

А вот теперь — я хочу себя спросить — что значит это самое «наоборот?»
Только себя — и только спросить…

Мы считаем, что за жизнь можем научиться ее логике…
Но это — не так, полное заблуждение: за жизнь мы и этого не успеваем…
А потом вот, приходит миг, когда ты говоришь себе — ну, живи, не кажись живущим…
Не думаю, что у каждого это происходит — но иногда так бывает, и с этого момента ты ощущаешь себя настолько свободным, что даже и не знаешь — что делать теперь с этой свободой?
А ничего и не делать… Просто — быть свободным…
Так же — и иррациональное…
Тебе — 20, а мне — 90? Только скажи, что ты меня любишь /хотя именно это и невозможно/, но — скажи!
И тебе теперь — не 20, а 40, и мне вдруг не 90, а 60…
Все изменилось, все…
Рационально — рождаться, жить, умирать…
Иррационально — отрицать все это и не жить даже — а лететь по небу, задевая облака крыльями…
Так — что же мы выберем, мой друг?

* * *
Тогда, в пивной — уже не очень трезвый — я обратился к этому Пестелю /кликуха/…
— Знаешь? — сказал я. — Пока еще я трус, а потому на Сенатскую — не пойду из-за трусливости… Но ты погоди лет десять, двадцать…
Тут я замялся — откуда мне было знать, сколько лет ему ждать?
— Ты, короче, подожди…

* * *
Есть все же — были они, великие люди…
Я о профессоре Чаянове, об академике Вавилове, о других таких же — великих совестью и жертвенной смертью…
Декабристы? Ну, о них и вообще другой разговор — они ж знали, чего делали… Или даже не знали — но делали, сознательно делали — ну, и полусознательно, скажем прямо, за это и получали…
Декабристы — это разрешенные советской властью диссиденты…
А вот мои, неразрешенные советской властью — о них никто и не узнает…
А их сотни, тысячи — и все они герои, все они — настоящие, не как я или ты, читающий эти строки…
Я читаю Солженицына — в туалете у меня на стиральной машине его книги лежат…
Да, я его читаю — и в завтрак, и в обед, и в ужин, и между ними — я все читаю его…
Я себе говорю, Солженицына читая: «Ты — часть истории… Останься ей, я тебя прошу…»
Тут неясно, кто просит — но и я отказать так просто не смею: я остаюсь частью истории…
Да, я ей остаюсь!

…Гете…
Фауст…
Настолько все это забыто уже, что детство кажется не непросто прожитым, а — пережитым…
Я стал спиваться — и мне это нравится, ну, спиваться…
А чего бы и нет?
Я — алкаш?
Наверное, да, и тут мне плевать, поскольку лучше один гениальный алкаш, чем сто плохих музыкантов в оркестре…

* * *
— Пойдем на Сенатскую? — предложил я Пестелю тогда, в 1979 году.
У него аж глаза расплавились — так он удивился:
— Зачем?
Вопрос был не слабый и не тупой…
Насколько я знаю и понял декабристов — они тащились на площадь, чтобы просто выйти на нее…
Нет. Не было политических амбиций — явно.
— Не было оговоренной политической программы — это есть в любом учебнике…
Ну, так что же было-то?
Ведь Нерчинская каторга грозит — и она будет…
И безумный зачет — три пуда в день, сколоть и вывезти /а Шаламов потом напишет, что у него был урок в 800 тонн в день, и так он жил при 300 граммах хлеба… Ах, русские души — от чего ж вы об этом не кричите? Ведь народ же — свой, а Шаламов — часть этого народа…/
Нет… Все не так и не то…
Декабристы — они иррациональны были…
Оттого они и нравятся.
Все было ясно, все — до просчитанности…
Ну, что они ничего не сделают — ясно… А Пестель стал на всех доносить сразу после ареста… Его даже не мучили, как в 30е годы, он же что? Он своим же отвечал… Своим!!! И — закладывал своих же…
Верно все у Солженицына — нельзя ни в ком видеть своих…
Ни в ком!
А трагедия декабристов — она даже и не трагедия, а фарс…
Трагедия — это когда экипаж «Курска» весь помер, или дети в Беслане — да, это трагедия.
А тут — голый протест, голая такая иррациональность…
Умные — они уходят, о них помнить неохота…
А дураки — да, они не просто остаются, но живы — как примеры…

* * *
Тогда, в пивной — да с этой музыкой — я разволновался…
И я сказал Пестелю /кликуха у него была такая/ чтобы он Муравьева не трогал, Муравьева, который Апостол — с собой он чтобы его не тянул в пропасть…
— Ладно… — сказал я. Пестелю / ликуха у него такая вот была, Пестель…/. — Завтра в какое время мы выходим на сенатскую? И — с вещами?

Он мне ответил — тихо, даже неслышно — скатывал хлебные катыши в виде козявок — и засовывал их под еще теплую от щей тарелку…
Главное, мне и теперь неясно — откуда там были щи, да еще в тарелке?

Назавтра — я все же вышел на Сенатскую…
Никого там, на этой площади, не было — ну, была там стая голубей, и голуби были очень дикие и голодные, и они с жадностью клевали крошки белого хлеба, оставленного им сердобольными петербуржскими старушками…

Отметить: В понедельник, на Сенатской, с вещами

Материалы по теме:

Ахиллесова пята Вообще, вся эта история с пяткой вызывала у меня в детстве жгучий интерес…
Смерть — как лучший способ выживания (Из сборника «Северное сияние») Наверное, у каждого человека есть моменты, когда он готовится к неминуемый смерти… Ну, на войне, например — там это было, наверное, совсем заметно: каждый день — бой, каждый день — смерть…
Развозчик молока Счетовод больницы небольшого провинциального городка однажды пришел домой очень уставший. Даже не испытав желания поужинать, он решил лечь и уснуть.
Комментировать: В понедельник, на Сенатской, с вещами