Записки из клетки

Записки из клетки

Записки из клетки
Зацветает вишня — ударил мороз. Маленькая смерть. Толстая мать переходит улицу с нескладной девочкой-подростком, еще не знающей что делать с этими невесть откуда взявшимися длиннющими руками и ногами — невнимательный водитель еще не совсем освоил управление. Маленькая смерть. Смерть, которая никого не волнует как смерть.

* * *

Радость сменяется болью. Боль, надоедая и раздражая, переходит в равнодушие. Белые равнины равнодушия. Взгляду не за что зацепиться. Но белый свет, идущий от белого солнца на белом кафеле и отражающийся от белого гравия равнины, не режет глаза. Скорее, он их убаюкивает. Медленно атрофируются конечности, обмякает позвоночник и ребра, и вот я уже опухший утопленник с иллюминаторами на месте глаз. Здесь постоянный штиль, и слово «буря» просто заставляет онеметь язык. Нет, оно даже не доходит до мозга, заботливо припорошенного белой мукой. Песок на зубах только лишь заставляет молчать, не тираня нежные десны. Оставайся здесь, и больше ты не будешь мерзнуть, истекать потом, голодать и бродяжничать в поисках тепла. Тебе уже не нужен сон, ведь ты не устаешь, тебе не нужны глаза, смотреть-то все равно не на что; задумайся, а зачем вообще жить. Мысль умирает, ее кладут в саван и закапывают в белый песок. Холмики похороненных мыслей. Целое кладбище. Их столько, что они сливаются и вот перед тобой снова равнина, сияющая белая равнина, идеальная, глазу не за что зацепиться. Нет глаз.

* * *

Мы уже добрые полчаса раскачиваем с тобой планету, сидя на качелях. В саду так замечательно пахнет яблоками. Это сильно дурманит. Обняв тебя за сужение чуть выше бедер, я сижу рядом в немного потертых, но еще привлекательных просторных парусиновых туфлях, грубых штанах и садовничьей рубашке. Ты глядишь на цветы яблони и понимаешь, что они так же как и ты, ждут оплодотворения. Твои волосы так подходят твоему смеху, — они кажутся немного вишневыми на фоне буйной зелени самого потайного уголка в этом саду.

Сарафан, сладострастно обнимающий твои округлости, случайно дарит моей ладони свой лоскут. Я осторожно, чтобы ты не увидела, отрезаю его лязгающими плоскостями садовых ножниц. Он и сейчас передо мною. Я изредка достаю его из томика Тургенева и порой скупо, по-старчески, плачу над ним.

* * *

В первый жаркий весенний день я думаю об осени. Только открыв глаза, я, новорожденный, думаю о миге, когда закрою их навсегда. Как глоток терпкого бодрящего вина пролетит лето. Как миг, за который не ухватиться, пролетит лето жизни. Оно пролетит, если я буду сидеть на обшарпанном грязно-белом кухонном табурете и из окна сквозь георгины смотреть за тем, как передвигаются в вечных поисках жизни толпы людей. Для них лето изнуряюще, все неприятное должно длиться долго. А я, в воспоминаниях от носков, прикрытых чехлами домашних туфель, и когда-то бардовой в полоску пижаме медленно буду отдавать влагу каленому воздуху улиц некогда любимого поселения таких же как я вечных одиночек. Я пожелтею, увяну и опаду раньше вас, пока еще зеленых и самоуверенных нагло упругих листьев зрелого ясеня, утопающего в пыли проезжающих мимо экипажей.

* * *

Залатаю старые штаны и пойду танцевать вальс на Старой площади. Упьюсь до потери сознания и всю ночь буду бродить то как сомнамбула, то как ночной сторож по парку, горланить трактирные песни и грабить прохожих. Наемся до рези в животе желудей, коры, набью полный рот камнями и буду плеваться ими в фонтан. Сегодня у меня плохое настроение.

А потом наемся стрихнина и белых таблеток от моли, и буду жадно облизывать губы и цепляться за остатки карниза на темно-коричневой грязной часовне возле булочной и будки постового.

* * *

Душа отворила дверь и тихонько на цыпочках вышла из комнаты. А в комнате остался лежать пустой мясной мешок, безразлично уставившийся в храпящий вмятинами от бутылочных пробок и дыма сигар потолок пустыми глазницами.

Я думал, что жил хорошо. Я не знал меры в питье, я осчастливливал незнакомых женщин, я душил детей, внушая им отвращение своим желтозубым ртом, я разбивал витрины универмагов, врезаясь машиной на потеху друзьям, я был несносным хулиганом в этом зацветшем от тоски провинциальном болоте. Газетная хроника кормилась мною, как Капитолийской волчицей. Мое имя стало проклятием в устах «синих чулков» и молитвой прыщавых девчонок. Мои туфли забыли грунт и плохо помнили асфальт, пиджаки были сродни потаскухам — ночь и на помойку; бакалейщики — вот кто боготворил меня. И вдруг фейерверк судьбы, выпалив последние ракеты, оборвался. Я перестал быть и перешел в другую ипостась.

И разочарованная публика, что-то мыча под нос, отправилась домой.

* * *

Это только внешне я сижу, уставившись глазами в потолок. Это только кажется, что я — каменная баба. На самом деле я огненное чудовище, которое зарылось в песок моей оболочки. На самом деле я вижу себя, парящей в феерии розового воздуха над облаками. На самом деле я — хрустальный цветок, который выносит из рушащегося храма прекрасный молодой воин.

Потому что я здесь лишняя. Потому что не понимаю вашего смысла. Потому что люблю свою правду. Потому что сижу и жду своей любви, своей радости, своего счастья. Потому что жить мне осталось двенадцать дней. Потому что так хотелось дышать славой и улавливать дифирамбы. Потому что я — РОМАНТИЧЕСКАЯ ДУРА.

* * *

Просто и небрежно ты берешь в руки помидор, ставишь его на светом залитую доску и беззаботно выпускаешь из него внутренности, потрошишь, мгновенно выпустив прозрачно-красную кровь. Я из угла нашей уютной кухоньки, наблюдая за экзекуцией, предназначенной для салата, отчетливо вижу проступающие черты лица на его кожице, которые сразу же узнаю. Конечно, это я. Сейчас ты полосуешь его. Потом наступит моя очередь. И мне страшно. Я боюсь боли, но знаю что это не больно, потому что ты не способна сделать мне больно, я так не люблю когда … когда больно… Господи, у меня жар от страха, я замечаю, что медленно сползаю под табурет, одеваю домашние туфли на руки и закрываю ими глаза. И еще отчетливо слышу стук ножа на доске: «Тут..тут..тут… я тебя расчленю… тут..тут..тут… будешь истекать соками вечной жизни… тут..тут… я засуну тебя в банку, чтоб выглядывал игриво один глаз… тут..тут… подарю тебе вечность… тут..тут… будешь жить в рассольном раю тут… смотреть сквозь зеленое стекло на мир из окна… тут..тут… поставлю тебя в цветнике.. тут…тут…» Спасибо, милая, ты так меня любишь.

* * *

Хочу стать маленьким-маленьким, чтобы ты взяла меня к себе играть. Склеишь мне домик из старой обувной коробки, из обертки от шоколада смастеришь мне сабельку, из маминых лоскутков сошьешь мундир и сделаешь коня из папье-маше. Только, пожалуйста, пусть он будет в яблоках. Я влюблюсь в прекрасную принцессу из тонкого венецианского стекла и поеду к ней на своем красавце. По пути я сражусь со страшным драконом из плюша, найду драгоценные пуговицы от маминого халата и, забавно щелкая каблуками своих сапожек, приглашу принцессу на бал. Там мы будем самой прекрасной парой, и все куклы будут смотреть, как мы кружимся в танце. Потом мы усядемся за стол, полный яств из кладовки служанки. И вдруг я случайно упаду на пол и меня по ошибке разгрызет кошка. Марта, прибежав на твой плач, погладит свою девочку по головке и сметет все, что от меня осталось большим душистым веником.

* * *

Большая Голова будет много думать. Большие Сильные Руки будут делать то, что им прикажет Большая Голова. Длинные Мощные Большие Ноги будут идти туда, куда будут смотреть Большие Умные Глаза.

Наверное, именно так хотел Заратустра.

* * *

Осеннее небо не режет глаза. Я лежу на лавочке в парке. Ты только что ушла, махнув платочком и чмокнув чуть ниже глаза. Ты хочешь жить нормальной жизнью. А у меня так не получается. Хотя тоже вроде хочу. А может, не хочу. Не знаю точно. Точно знаю, что лежу. Один. Мои руки еще теплы от твоих. Голову мутит. От любви, бессонницы и голода. Все кажется абсолютно чужим. Ничего не хочу, кроме. Вокруг звуки шагов. Твоих нет, потому что ты не вернешься. Потому что вернуться должен я. Только в сад, на веранду, к летнему самовару или к руинам своего призрака счастья?

* * *

Только не делай мне одолжения своим «Да». Не дари мне, убогому, стеклянные сапфиры вместо слез. Вырывайся из рук моих, если так хочешь, бей по лицу, по губам, если оно тебе не нужно больше всего на свете. Подделанное чувство — это все равно кремация, только с почестями. А мертвому венки не вернут все то, что он так любил, над, чем трепетал и боялся оставить. Я — максималист: отдай мне все или собирай это все в охапку и уходи.

* * *

Я бережно беру тебя за руки и закутываю в теплое одеяльце. Ты, мой маленький теплый нежный комочек, смотришь на меня своими глазенками и смеешься. Говоришь мне «Папа» и тянешься пушистыми ладошками к моему лицу. Ах, как замирает дыхание от этого, как начинает биться сердце…

Но я не Папа. Потому что у тебя нет папы. И мамы нет. Ведь ты не рождался никогда. Ты Вечный ребенок. А я — всего лишь одна из бесчисленных нянек на бесконечной линии жизни моей малютки. Сейчас ты мой, потом я уйду и тебя будут кутать, ласкать другие руки. Но сейчас ты Мой.

* * *

Он ввалился в кабак в грязной, до плеча разорванной рубахе, мятых галифе и гармошистых пыльных штиблетах, когда-то гордо носивших черный цвет. Он даже не подошел к стойке, а, словно сомнамбула, глядя стеклянными глазами сквозь предметы, подошел и плюхнулся на стул напротив меня. От него крепко разило букетом всех дурманов мира. Нечесаные волосы напоминали бурелом в белорусском лесу. Вяло двигая языком, он как мог четко выдавил из себя: «Я тебя ненавижу». Я уставился на него, и он, словно прочитав вопрос в моих глазах, продолжил: «Потому что ты ненавидишь меня.»

Я, немного оторопев от неожиданности (обычно я не жду подобных визитеров), постепенно стал копаться в себе. Нет, я, кажется никогда раньше не встречал этого человека. Но я обнаружил, что действительно ненавижу его. Люто. До мозга костей. Полностью. Но за что? И откуда он это знает?

Наверно, у меня все мысли рельефом проступали на лице, потому что он сказал: «Ты ненавидишь меня, потому что ты меня придумал и написал обо мне. Ты — мой АВТОР», достал револьвер и застрелил нас обоих.

* * *

Ласточка, лети домой. Прорежь серпом своих жестких блестящих крыльев воздух летнего утра и юркни в норку на обрыве. Взмывай ввысь и камнем падай, охотясь за своим завтраком. Ты так красиво охотишься. Я знаю, ты сможешь рассказать обо мне. О том, что я лежу, придавленный глиняным оползнем и чувствую, как мой саркофаг застывает от тепла. Хорошо хоть, что голова и одна рука остались в последний раз полюбоваться солнцем. Плохо, что вороны выклюют мои глаза, когда мне будет уже все равно. У меня сломаны ребра и ноги, и мне больно дышать. А тут, на лугу, возле обрыва, никто не ходит. И я тут уже не хожу. Все произошло так внезапно. Впрочем, это всегда происходит внезапно.

Лети, ласточка. Сохрани меня в своей крошечной красивой головушке. Хоть на миг сохрани.

* * *

Скрюченными от холода пальцами старик достает из покосившегося комода древние как он сам акварельные краски каждый день с утра. Плюет себе на палец и размазывает слюной потрескавшиеся кубики акварели. Он берет с собой обшарпанный коричневый табурет и идет в длинный коридор коммунальной квартиры. Этот тоннель сначала кажется забрызганным побелкой, эмалью и засыпанным строительным мусором. Но присмотревшись, понимаешь, что все стены изрисованы картинами.

Феерические закаты и восходы, пейзажи свежей юности, портреты тех, кто, наверно, помнил его беспечальным повесой, королем двора, бесшабашным студентом, бегущим в расстегнутом пальто вниз по улице на какую-то вечеринку или свидание; изображения женщин, любивших его до безумия и мужчин, гордившихся дружбой с ним.

Он шкрябает выцветшими домашними тапочками под тусклой лампочкой в голом патроне, с трудом поднимая голову, ищет пустое место на стене, на полу, на потолке. Он уже не помнит, когда начал писать, что было первой картиной. Его былая развеселая жизнь прошла. Кончилась. Нет, не кончилась. Он рисует ее, оживляя своей кистью, и заново ощущает все прожитое и никто из его соседей не говорит ему ничего дурного. Они называют его Художником.

* * *

Каждый вечер, который позволяет ей выйти на улицу и вернуться домой не промокшей до нитки или замерзшей до стука вставной челюсти, проходит на лавочке перед двадцатью четырьмя окнами, горящими или до черноты темными, ее дома. Красно-бурые кирпичные стены знают прикосновение пухлой ладошки, девченочьих ноготков с неумелым маникюром, тонкой кисти, увенчанной изящным перстнем, женской опытной, с нерастраченной лаской руки и вот теперь съежившихся морщинистых слабых старушечьих пальчиков. Двери беспристрастно пропускали бесшабашных гимназистов, затевающих перед ее легкими сандалиями какую-то возню, молодых людей, то в безупречных сюртуках и пахнущих прачечной рубашках, то в наскоро застегнутых кителях и съехавших набок фуражках, франтов и рассеянных одержимых в каких-то невообразимых нарядах. Сначала ей предлагали полвселенной, сильные мира сего были побеждены мимолетной улыбкой или блеском загадочного девичьего взгляда. Но она отказывала, ожидая, что само Совершенство завтра постучится в дверь. Шли годы, и реки страсти мельчали, принцы чередой проносились мимо, так и не удостоившись, полмира уменьшалось до поместья, до кресла статского, до табачной лавки.

Революция, война, черные зябкие ночи. Трескался лак на туфлях, трескалась кожа на запястьях, и благородный высокий лоб тоже не выдержал ветров проносящейся мимо эпохи. Одиночество медленно заползало внутрь некогда оживленной прихожей, пробиралось в спальню, буфет, гостиную. И она к нему привыкла.

Каждый вечер лавочка ждет ее. Традиционная, раз в неделю покупаемая газетка заменяет ей роскошь былых ручных туркменских ковров, она, покряхтывая, усаживается, опираясь на антикварную трость, и смотрит.

Своя жизнь прошла. Может хоть как-то ее удастся заменить жизнью своих соседей?

* * *

Зимнее позднее утро. Солнце подло подкралось к моему одеялу и, довольное защитой двух стекол окна от внешнего холода, начинает поджаривать меня. Кожу парит в пододеяльном неподвижном воздухе, и я выбираюсь из помятых простыней. Легкость души успокаивает бешеные мысли о потере половины дня на ненужный сон. Звонок в дверь прекращает шум воды, и вот передо мной, мокрым и раскрасневшимся в проеме дверей, черный силуэт моего друга. Быстрый чай с парой бутербродов, змейки, пуговицы, шнурки, носки, ботинки, сверху пушистое чудище-куртка и вот я уже щурюсь от ослепительно белого снега во дворе. Клацнуло две двери, пару минут на прогрев и, как танк, мы неуклюже прыгаем по колдобинам из неубранного снега, сидя в креслах. В динамиках что-то задушевно-пухло-паро-прозрачное мурлычет Наварро, ему чертит сухую сеточку ритма Чед, вокруг их дуэта, подло, на цыпочках, хороводит Фли и что-то бубнит сонно-расслабленно Энтони. Walkabout.

* * *

Калина работала кастеляншей в губернском лазарете. Каждую субботу в пять к ней приходил Герман, станционный смотритель. Он тяжко плюхался на диван, выпивал чаю с вареньем, обычно малиновым, наливал сто, охал, выливал в рот и шумно закусывал. Калина к этому времени напяливала паленый розовый пеньюар, четыре года назад присланный теткой из Курска, и неловко жеманничая, устраивалась у Германа на коленях. Весь вечер они хрустели домашним печеньем, пили чай и «цемкалися». После десяти Калина провожала Германа до выхода, где его ждала форменная шинель с уже неизвестно когда в последний раз чищенными пуговицами. В разговорах с соседкой Лизой Калина называла субботние развлечения «полюблялочками».

Земницкая всегда слышала тяжелую поступь Литова по деревянным ступенькам общежития четвертого цеха, где она и работала. Литов, слегка угрюмо-заскорузлое создание, ударом ноги открывал фанерную дверь, за которой уже стояла Земницкая, и ни слова не говоря, впивался своими мясистыми губами в «ниточки» Земницкой. Та, как обычно, смущенно его отталкивала и, что-то бормоча про идейность, вела его в комнату или на кухню через темный коридор. В коридоре Литов обычно щипал Земницкую или кусал за ушко с медной сережкой и фальшивым камнем. Она шутя хлопала его ладошкой по черным жестким волосам и шептала:"Прекрати». Ближе к полуночи, когда Земницкая окончательно была пьяной от спирта или домашней «буряковки», Литов грубо заваливал ее на скрипящую кушетку и по-крестьянски овладевал ей. Утром он поспешно натягивал грубые сатиновые кальсоны, толстовку, шаровары тяжелой материи, на ходу зашнуровывал тряпичные штиблеты и, тяжело сопя, переваливаясь с боку на бок, торопился в трамвайное депо, где работал механиком. В «кухонных» боях с Элочкой, главной противницей Земницкой, любовные (если это слово здесь уместно) связи с Литовым классифицировались как «Роман».

После занятий Котька семенил своими лодочками, «посверкивая» белыми носками, выглядывавшими из-под «дудочек», перешитых из папиных форменных брюк пилота гражданской авиации, в направлении Жениной «башни». Так Котька шутя называл этот неимоверно большой даже для столицы домище, с лифтами, хлопающими стальными дверями, всякими академиками да генеральшами с выводками, посольскими семействами и невесть откуда взявшейся Женькой, ее папой, которого Котька видел только на фотографиях и бабкой-комиссаршей, которая при каждом Котькином визите должна была вот-вот выхватить маузер из деревянной кобуры и именем Реввоенсовета… Котька, игнорируя лифт, пулей взлетал на четвертый этаж и после тайно условленного «динь-динь-ди-ди-динь» на пороге появлялась Женька, обычно что-нибудь жующая. За ее спиной бронепоездом проезжала, агрессивно косясь в Котькину сторону, комиссарша. Котька ждал минут десять в гостинной, и Женька опять приводила его в «деланный» столбняк «вавилонами», «манной кашей», маникюром, а один раз Женька фигурялась настоящей «чивин гам», кокетливо показывая то язычок, то сам этот «гам». Котька оставлял у нее папку с тетрадками и тащил то в парк, то в кино, то к другу на день рождения. А однажды даже угостил портвейном. Комиссарша чуть не вызвала милицию, когда вечером Женька заплетающимся языком сказала ей, вернувшись домой аж в одиннадцать, что у них с Котькой был «секс». Что такое «секс» в реввоенсоветах не проходили, но бабуля доперла и взяла с Женьки честное слово никому ни-ни. С тех пор комиссарша стала даже чуть-чуть побаиваться Котьку.

Отметить: Записки из клетки

Материалы по теме:

Лес. Подмосковье. Первые заморозки Осень наступила, отцвела капуста. Воскресная прогулка по чахоточному подмосковному лесу.
Наши яйца-2009 Христос воскрес, господа товарищи!
Парочка бракованных фото Ночью выпал, считай, первый снег.
Комментировать: Записки из клетки